Буланов просил Пересветова позванивать и однажды сказал:
— Не мешало бы вам понемножку входить в наши писательские дела. На днях в Центральном Доме литераторов обсуждается интересный роман. Почему бы вам туда не заглянуть?
— А меня впустят?
— Сошлитесь на меня, скажите, что я пригласил вас.
— Спасибо, приду обязательно.
Он пошел не столько из-за романа, который не успел прочесть, а только перелистал в библиотеке, сколько из интереса к писательской среде, желая поскорее окунуться в атмосферу литературной общественности.
Дискуссия состоялась в старом здании, где некогда толстовский Пьер Безухов подвергался обряду посвящения в масоны. В зале средних размеров, но очень высоком, со сводчатым потолком и антресолями, тесно было даже стоять. Пересветов протолкался на хоры по деревянной извилистой лестнице и стал с краю у массивных резных перил, возле занятых уже стульев. Зал называли «деревянным», стены его выложены панелями цвета мореного дуба. Стол президиума и головы сидящих внизу видны были сверху, как с театральной галерки.
Пересветова тронули за рукав. Оглянувшись, он увидел улыбавшуюся ему Антонину Григорьевну, женщину немногим его моложе. Они были знакомы еще до войны, она тогда работала в «Известиях» очеркисткой, а впоследствии была принята в Союз писателей. Жестом она выражала готовность потесниться для него на стуле. Он поблагодарил, прося не беспокоиться. Тогда она поменялась местами с соседкой и пересела на крайний стул, где могла переговариваться с Пересветовым, не мешая другим.
Антонина Григорьевна уже слышала о его обращении с рукописью в издательство. Она защищала обсуждаемый роман от нападок «лакировщиков», приписывающих автору «очернительство». «Писатель вправе, даже обязан изображать отрицательные явления, — согласился Пересветов, — лишь бы темные краски не переходили во «вселенскую смазь».
— А разве вы это нашли в романе?
— Нет, но… неужели у нас полезные начинания не могут найти поддержки ни в какой партийной или иной организации? Конечно, на практике всякое бывает…
— Автор вправе сгущать темные краски.
— Но тогда, — иронически возразил Пересветов, — вам придется амнистировать лакировщиков, сгущающих светлые краски.
— Нужна самокритика прежде всего…
— Тут еще играет роль литературная форма: в фельетоне, например, или в сатире можно до любого предела сгустить краски…
Внизу постучали по столу. Открывалось обсуждение.
— Видите Николая Севастьяновича? Вашего рецензента, — спросила Антонина Григорьевна полушепотом. — В президиуме, с совершенно побелевшей головой.
По портретам Константин помнил писателя, а сейчас без подсказки, пожалуй, не узнал бы. Четверть века тому назад, когда Горький в печати впервые отметил талант начинающего пролетарского писателя, шевелюра у Николая Севастьяновича была темной. Лишь приглядевшись, можно было на расстоянии различить те же крупные черты серьезного и доброго лица.
— Он очень болен, — продолжала тихонько осведомлять Константина Андреевича соседка. — Удивительно, что пришел сегодня. Его редко можно здесь встретить, только на партсобраниях и то не всегда. Живет все время за городом, в Переделкине.
Пересветову захотелось с Николаем Севастьяновичем поговорить. Антонина Григорьевна обмолвилась, что с ним знакома, но к посредничеству Константин решил не прибегать и, как только объявили перерыв, спустился вниз. Протиснувшись к президиуму, подошел и назвал себя. Лицо старого писателя просияло.