Уходящее поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

Считаясь с ее читательским вкусом, Пересветов читал ей все свои черновики. Супруги навещали иногда ЦДЛ, реже бывали в кино и театрах, довольствуясь телевизором. Футбольные передачи первое время служили яблоком домашнего раздора: Костино пристрастие к ним казалось Арише недостойной серьезного человека блажью, пока она не поняла, что футбол напоминает ему молодые годы.

У них были недостатки не одинаковые, плодящие взаимную раздражительность, а у каждого свои, они друг над другом подтрунивали; бывали между ними и размолвки, но до настоящих ссор («с гонкой выражений») дело никогда не доходило. Им казалось, что они любят друг друга так, как любили молодыми, — без этой иллюзии они любить не умели, и с годами их взаимная привязанность росла. «Что бы я делала без тебя?» — часто говаривала она. «А я без тебя?..»

На 85-летний юбилей Марии Ивановны явилось более сорока москвичей — ее родственников, племянников и племянниц с детьми и другими домочадцами. Тут были и юристы, и инженеры, бухгалтеры, бывший певец Театра имени Станиславского, школьники и школьницы, студенты, — не было только лиц духовного звания, из которого вышла почтенная юбилярша. Во время тостов спросили Ирину Павловну, чего бы она себе пожелала. Она ответила: «Хочу одного: чтобы все оставалось, как сейчас».

Однажды Ариша принесла откуда-то на дачу в сумке беспородного щенка: весь черный, кроме белых кончиков носа, хвостика и лапок, будто он забрался в сметану и выпачкал в ней все шесть своих конечностей. Назвали его Тяпкой. Никогда не думали, что это смешное крохотное существо, похожее на плюшевого медвежонка, способно доставить им столько радостей. На зиму взяли его в Москву, Константин теперь ежедневно вдыхал несколько добавочных порций свежего воздуха, гуляя со щенком на пустыре под окнами, в будущем парке. Тяпка весело носился вокруг хозяина, ныряя в пушистом снегу, то мчался во весь дух, то с разгону плюхался в снег и замирал, оттопырив одно ухо, то снова срывался с места, перекувыркивался или, уткнувшись в снег носом, рыл ямку и вдруг выскакивал из нее с напудренным снежной пылью носиком и мчался дальше. Забавлял он хозяев своей живостью и в доме, а следующим летом, подросши, сопровождал Константина Андреевича в прогулках по лесу.

Но вот осенью какие-то чужие собаки подрыли под забором лаз, проникли в сад, набросились на доверчивую собачку и так потискали, что через несколько часов бедняжка испустил дух на руках у Ирины Павловны. Трудно описать, как горевали супруги, точно по родному ребенку. Зарыли Тяпку в углу сада, под небольшим холмиком.

Как-то летом супруги Сацердотовы выбрались из Пензы в Москву. Константин Андреевич встретил их на Казанском вокзале и на такси привез к себе на дачу.

Жена Петра Алексеевича Анна Ивановна, полненькая седоватая женщина («его старушка», так она отрекомендовалась при встрече), с первых слов принялась жаловаться Ирине Павловне на мужа. Точно малое дитя с игрушками, возится ночи напролет со своими коллекциями, тетрадками, выписками, хочет привести все в полный порядок.

— Словно умирать собрался! Из-за любой мелочи разволнуется, раскипятится, — а сердце стало никуда (она понизила голос, чтобы мужчины не услышали), приступы стенокардии замучили, долго ли до инфаркта? Храбрился, в Москву хотел ехать той зимой, сразу, как от Константина Андреевича ответ пришел, еле уговорила повременить, пока здоровье хоть немножко направится…

Они с Петром Алексеевичем тоже по второму браку. У нее в Ленинграде сын с семьей, а у Пети в Москве дочь вдова, с семьей тоже. Под Пензой Сацердотовы дачу снимают в пригороде, в Ахунах, каждое лето, а в городе квартируют на окраине, домишко старый, деревянный, скоро снесут, обещают в новые дома переселить.

— А у вас садик какой прекрасный, Ирина Павловна!

— Ну что вы, яблони только еще начинают приниматься. Вот земляникой своей я вас угощу с молочком…

Вечером мужчины допоздна беседовали на террасе, перед распахнутым в сад окном с марлевой сеткой от комаров. У Петра Алексеевича бросались в глаза его широкий и высокий лоб с залысиной, очки в блестящей никелевой оправе, прижатые к густым бровям над глубоко запавшими серыми глазами. Его лоб и коротковатый нос напоминали Пересветову портрет Сократа из учебника древней истории.

Приехавший из Москвы под вечер Владимир краем уха слушал разговор стариков и потом заметил отцу:

— Интересный мужичок этот Петр Алексеевич.

— Еще бы! Человек на редкость душевный.

— Душевных людей много, — возразил Владимир, — да не у всех душа общественная. Вы с ним не молоды, не видались вечность, а про что толкуете? Ты ему про школы-интернаты, он тебе про средневолжский заповедник, про какие-то ямы на тротуарах, которые по его почину засыпал песком пензенский горкомхоз. Чувствует себя в ответе за все. Возмущает его, что леса вырубаются, что пензяков приезжие жители в «пензенцев» перекрестили. Душа у него болит, что на радио слова старинных песен искажают… Он беспартийный?

— Всегда им был. В реальном училище политикой не интересовался, но от полиции мы кое-что у него прятали. По успеваемости шел первым учеником.

— Про какую чеховскую рукопись он тебе рассказывал?

— Покойный его отец случайно в бакалейной лавочке подобрал. Селедку в нее собирались завернуть, а он полюбопытствовал, что это за бумага, и себе выпросил. Хранил как реликвию и сыну завещал хранить. Недавно Петя списался с чеховским музеем, отослал рукопись им в Москву. Чудак такой, теперь уж, говорит, «все равно, мне подыхать скоро». По-моему, рановато. Мы с ним примерно ровесники.

— А что за рукопись?