Счастливчики

22
18
20
22
24
26
28
30

— Там, — сказал Боб, показывая на запретную дверь. — За ней — коридор, он ведет в мою каюту, а она — у самого люка на корму.

XXIX

Звук гонга пришелся на середину абзаца Мигеля Анхеля Астуриаса, и Медрано закрыл книгу и потянулся на постели, спрашивая себя, хочется ли ему ужинать. Свет над изголовьем манил остаться и читать дальше, а ему нравились «Маисовые люди». Чтение в какой-то мере помогало отстраниться от новой обстановки, вернуться в привычный порядок буэнос-айресской квартиры, где он начал читать эту книгу. Да, она вроде дома, который носишь с собой, однако ему не нравилась мысль прятаться ex profeso[48] в роман, чтобы забыть дурацкую ситуацию — у него в комоде, только руку протянуть — смит-вессон тридцать восьмого калибра. В револьвере как бы сосредоточилось все остальное — «Малькольм» с его пассажирами и все нелепости дня. Приятное покачивание и так хорошо продуманная, удобная каюта были на той же чаше весов, что и книга. Только что-то совершенно необычное — например, по коридору проскакала бы лошадь или запахло бы ладаном — могло заставить его вскочить с постели и выйти навстречу происходящему. «Здесь слишком хорошо, чтобы утруждать себя», — подумал он и вспомнил, какие лица были у Лопеса и Рауля, когда они вернулись из неудавшейся утренней вылазки. Может, прав Лусио, и глупо строить из себя детективов. Однако резоны Лусио вызывали сомнение; в данный момент его занимала только его жена. Других же, и его самого, откровенно раздражала эта дешевая таинственность и нагромождение лжи. И особенно неприятно было думать, когда он с трудом оторвался от книги, что, не будь на этом судне так хорошо, они бы, наверное, действовали более энергично и обострили бы ситуацию, чтобы разрешить сомнения. Капуанская разнеженность и удовольствия, что-то в этом духе. Удовольствия более суровые, с нордическим оттенком, отделанные кедром и ясенем. Вероятно, Лопес с Раулем разработают новый план, а то и он сам, если ему наскучит сидеть в баре, но что бы они ни предприняли, это будет всего лишь игра в отстаивание своих прав. Возможно, единственно разумным было последовать примеру Персио и Хорхе, попросить шахматы и провести время как можно лучше. Но — корма. Опять эта корма. И слово-то какое: корма — корм. Корма, какая чушь.

Он выбрал темный костюм и галстук, который ему подарила Беттина. Он пару раз вспоминал Беттину, пока читал «Маисовых людей», потому что ей не нравился поэтический стиль Астуриаса, аллитерации и откровенно магический настрой. До сих пор воспоминания о Беттине не тревожили его. Сперва отвлекла необычная посадка, потом начались другие несуразности, так что и некогда было предаваться воспоминаниям о недавнем прошлом. А посему — что может быть лучше «Малькольма» с его пассажирами, да здравствует корма-кормушка (он рассмеялся: доморощенный Астуриас! — и принялся подыскивать рифмы): корма — задарма, кормушка — заварушка. Буэнос-Айрес подождет, у него еще будет время для воспоминаний о Беттине — если они вспомнятся сами и если окажется, что это — проблема. Конечно же, проблема, и ее надо проанализировать, как он любил это делать — лежа в постели, в темноте, заложив руки за голову. Во всяком случае, тревога (Астуриас или ужин, ужин, галстук, подаренный Беттиной, а в результате — Беттина, в результате — тревога и раздражение) как бы предваряла выводы анализа. Если только все это не было следствием небольшой качки и духоты прокуренной каюты. Не в первый раз он бросал женщину, и одна женщина тоже бросила его (поехала выходить замуж в Бразилию). Глупо, но корма и Беттина соединились сейчас для него как бы в одно. Хорошо бы спросить у Клаудии, что она думает о его поступке. Да нет, с какой стати ему призывать в судьи Клаудиу, как будто у него есть какие-то обязательства перед ней. Разумеется, он вовсе не обязан рассказывать Клаудии о Беттине. Что между ними — просто дорожная беседа, не более. Корма и Беттина, действительно глупо, но именно это ныло у него под ложечкой. Да, Беттина, хотя она, возможно, сейчас строит планы, как бы не потратить зря вечер в «Эмбесси». Да, наверное, еще и поплакала.

Медрано рывком сдернул с себя галстук. Узел не получался. Этот галстук всегда был строптивым. У галстуков своя психология. Он вспомнил роман, в котором взбесившийся слуга искромсал ножницами все галстуки своего хозяина. Вся комната — в обрезках галстуков, фарш из галстуков на полу. Он выбрал другой, скромного серого цвета, который всегда прекрасно завязывался. Конечно, поплакала, женщины плачут и по гораздо менее серьезным случаям. Он представил, как она выдвигает ящики комода, достает фотографии, жалуется по телефону подругам. Все это можно было предвидеть, все это должно было случиться. Клаудиа, наверное, вела себя так же, когда разошлась с Леубаумом, как и все женщины. Он повторял: «Все, все», словно хотел подверстать к огромному разнообразию незначительный, случившийся в Буэнос-Айресе эпизод, бросить каплю — в море. «И все же это — трусость», услыхал он свою мысль, но не знал, что было трусостью: бросать каплю в море или бросить Беттину. Слезой больше, слезой меньше в этом мире… Да, но быть причиной этой слезы, даже если все это мало значило, и Беттина уже прогуливалась по Санта-Фе или причесывалась у Марселы. Какое ему дело до Беттины, не в Беттине дело, не в самой Беттине, и даже не в том, что нельзя пройти на корму, и не в тифе-224. И хотя под ложечкой сосало, он улыбался, когда открыл дверь и вышел в коридор, проводя рукой по волосам, улыбался, как человек, который вот-вот сделает приятное открытие, вот оно, он уже смутно видит то, что искал, и чувствует суть искомого. Он пообещал себе пройти обратно весь путь своих рассуждений и ночью еще раз обдумать все, не торопясь. Возможно, дело не в Беттине, а просто Клаудиа слишком много рассказала о себе, рассказала о себе этим серьезным глубоким голосом, о том, что она еще любит Леона Леубаума. Но, черт возьми, ему-то какое дело, даже если Клаудиа по ночам плачет, думая о Леоне.

Оставив Мохнатого растолковывать доктору Рестелли, почему «Бока Юниор» должна была на чемпионате обойти всех, он решил пойти в каюту переодеться. Ему стало смешно, когда он подумал, какие туалеты можно будет увидеть сегодня вечером; бедняга Атилио скорее всего явится без пиджака, и метрдотель скроит типичную мину, с какой слуги (с одной стороны довольные, а с другой — шокированные) наблюдают за деградацией своих хозяев. Он почувствовал: надо вернуться, вернулся и снова вступил в разговор. И как только ему удалось прервать спортивные излияния Мохнатого (встретившего в лице доктора Рестелли осмотрительного, но энергичного заступника команды «Феррокариль Оэсте»), он как бы между прочим заметил, что пора идти переодеваться к ужину.

— Вообще-то довольно жарко, чтобы одеваться по-настоящему, — сказал он, — но будем уважать морские традиции.

— Что значит — по-настоящему? — растерялся Мохнатый.

— Я хочу сказать, надевать неудобный галстук и пиджак, — сказал Рауль. — Делается это ради дам, разумеется.

Оставив Мохнатого в глубокой задумчивости, он поднялся по трапу. Полной уверенности, что он поступил правильно, не было, однако с некоторых пор он стал склонен сомневаться в правильности почти всех своих поступков. Если бы Атилио предпочел явиться к ужину в полосатой тенниске, это его личное дело; все равно метрдотель или кто-то из пассажиров дали бы ему понять, что он неправ, и бедный парень почувствовал бы себя совсем скверно, если бы, конечно, не послал их куда подальше. «Я руководствуюсь исключительно эстетическими мотивами, — подумал Рауль, находя забавной эту мысль, — но пытаюсь придать им социальный характер. Верно лишь одно: меня выводит из себя все, что выбивается из ритма, из стройной системы. Тенниска несчастного парня испортила бы мне удовольствие от potage Hublet aux asperges[49]. Кстати, освещение в столовой довольно скверное…» Взявшись за ручку двери, он поглядел в сторону перехода, соединяющего оба коридора. Фелипе резко остановился, покачнулся. Он был словно не в себе и, казалось, не узнал Рауля.

— Привет, — сказал Рауль. — Целый день тебя не видел.

— Это… Какой я дурак, не в тот коридор зашел. Моя каюта на другой стороне, — сказал Фелипе и стал поворачивать назад. Свет упал ему на лицо.

— Кажется, ты перегрелся на солнце, — сказал Рауль.

— А, ерунда, — сказал Фелипе, пытаясь взять угрюмый тон, но у него не очень получилось. — В клубе я целыми днями торчу в бассейне.

— В твоем клубе нет такого морского ветра, как здесь. Ты хорошо себя чувствуешь?

Он уже подошел к нему и дружески заглянул в лицо. «Что он ко мне привязался», — подумал Фелипе, и в то же время ему льстило, что Рауль снова заговорил с ним этим тоном, после того как кинул ему такую подлянку. Он кивнул и развернулся окончательно в сторону перехода, но Рауль не хотел отпускать его в таком состоянии.

— Наверняка, ты не захватил никакой мази от ожога, если только твоя мама… Зайди ко мне на минутку, я дам тебе мазь, намажешься перед сном.

— Не беспокойтесь, — сказал Фелипе, прислоняясь плечом к переборке. — Кажется, у Бебы есть какая-то гадость для этого.

— Все равно возьми мою, — настаивал Рауль, пятясь назад, чтобы открыть дверь каюты. Он увидел, что Паулы нет, но свет она оставила включенным. — И еще у меня есть для тебя одна вещь. Зайди на минуту.

Фелипе, похоже, решил остаться в дверях. Рауль искал что-то в несессере и знаком пригласил его войти. Он вдруг понял, что не знает, что сказать ему, как побороть эту враждебность обиженного щенка. «Какой же я дурак, сам виноват, — думал он, роясь в ящике, набитом чулками и носовыми платками. — Как он переживает, боже мой». Он выпрямился и повторил приглашение. Фелипе сделал шаг, другой, и только тогда Рауль заметил, что он шатается.

— Мне сразу показалось, что тебе нехорошо, — сказал он, придвигая ему кресло. Ногой захлопнул дверь. Принюхался и расхохотался.