Счастливчики

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ответьте мне: почему мы не поступим так, как единственно следует поступить с этими типами?

— Да? — рассеянно отозвался Рауль.

— Накостылять им как следует. Только что мы вполне могли добраться до двери.

— Возможно, однако сомневаюсь в действенности этого метода, во всяком случае, при существующем положении дел. Орф, похоже, славный парень, и не представляю, как я его прижимаю к полу, пока вы открываете дверь. В общем-то у нас нет никаких оснований действовать таким образом.

— Да, в том-то и беда. До свидания, че.

— До свидания, — сказал Рауль так, словно обращался не к нему. Лопес посмотрел, как он вошел в каюту, и пошел назад, до конца перехода. Остановился, оглядел стальные рычаги и шестеренки, думая о том, что Рауль, должно быть, в это время рассказывает Пауле об их неудавшемся походе. Он ясно представил насмешливое лицо Паулы. «Ах, и Лопес был с тобой, как же иначе…» И какое-нибудь язвительное замечание, что-нибудь насчет всеобщей глупости. А перед глазами стояло лицо Рауля, какое оно было, когда они поднялись по трапу, испуганное лицо, озабоченное, но к корме и к липидам это не имело отношения. «По правде сказать, я бы ничуть не удивился, — подумал он. — А значит…» Но иллюзий все равно не стоило строить, даже если то, о чем он начинал подозревать, совпадало с тем, что сказала Паула. «Хотел бы я ей верить», — подумал он и вдруг почувствовал себя ужасно счастливым, счастливым и полным желания и надежд идиотом. «Был дураком и дураком помру», — подумал он, оценивающе разглядывая себя в зеркало.

Паула не стала их высмеивать; удобно устроившись в постели, она читала роман Массимо Бонтемпелли и, увидев Рауля, обрадовалась, так что он, налив себе в стакан виски, присел на край ее кровати и сказал, что от морского ветра кожа у нее уже заметно побронзовела.

— Еще три дня — и стану как скандинавская богиня, — сказала Паула. — Как хорошо, что ты пришел, мне необходимо поговорить с тобой о литературе. На этом пароходе я еще ни разу не говорила с тобой о литературе, а это — не жизнь.

— Ну давай, — сдался Рауль, немного рассеянно. — Новые теории?

— Нет, новые тревоги. Со мною происходит какая-то чертовщина, Рауль: чем лучше книга, которую я читаю, тем она мне противнее. Я хочу сказать, что ее превосходительство утонченная литература стала мне противна или что вообще литература стала мне противна.

— Это легко поправимо — брось читать.

— Нет. Потому что иногда вдруг попадаются книги, которые нельзя назвать большой литературой, а мне они не претят. И я начинаю подозревать почему: потому что автор отказался от изысков, от формальной красивости, не впадая при этом в журналистику или сухое монографическое изложение. Это трудно объяснить, я и сама не очень понимаю. Я думаю, надо искать какой-то новый стиль, который, если хочешь, можно по-прежнему называть литературой, хотя вернее было бы название поменять. Но этот новый стиль будет результативен лишь при условии нового видения жизни. И если вдруг такое удастся, какими глупыми нам покажутся романы, которыми сегодня мы восхищаемся, сколько в них непотребного трюкачества, сколько главок и подглавок со всевозможными тщательно просчитанными вступлениями и отступлениями…

— Ты — поэт, — сказал Рауль, — и как всякий поэт, по определению, враг литературы. Но мы, простые подлунные жители, по-прежнему находим прелесть в главах Генри Джеймса или Хуана Карлоса Онетти, которые, к счастью для нас, ничего общего с поэтами не имеют. По сути ты упрекаешь эти романы в том, что они водят тебя за нос, другими словами, их воздействие на читателя идет от внешнего к внутреннему, а не наоборот, как в поэзии. Но почему тебя беспокоит процесс изготовления, как это делается, трюки, то, что в Пикассо и в Альбане Берге ты, наоборот, находишь привлекательным?

— Я не нахожу привлекательным, а просто не замечаю этого. Если бы я была художником или музыкантом, я бы бунтовала с такой же яростью. Но дело не только в этом, в отчаяние приводит скверное качество литературных приемов, их бесконечная повторяемость. Ты скажешь, что искусство не знает прогресса, но именно это и достойно сожаления. Достаточно сравнить трактовку темы древним писателем и каким-нибудь современным, и увидишь, что по части риторики, во всяком случае, между ними нет почти никакой разницы. Единственно, пожалуй, что мы более извращенны, более информированы и репертуар у нас пошире; но словарные обороты у нас те же самые, и женщины то бледнеют, то краснеют, чего, кстати, никогда не происходит в жизни (я, бывает, иногда зеленею, а ты — багровеешь), а мужчины поступают, думают и отвечают в соответствии с неким универсальным сборником инструкций, одинаково приложимых как к индийскому роману, так и к американскому бестселлеру. Теперь понимаешь? Я говорю о внешних формах, но осуждаю я их именно потому, что эта повторяемость свидетельствует о глубинной бесплодности, играются бесконечные вариации на тему бедную и ничтожную, вроде этой бурды Хиндемита на тему Вебера, которую мы, несчастные, в недобрый час слушаем.

Излив душу, она потянулась и оперлась ладонью о колено Рауля.

— Что-то мне не нравится твое лицо, сынок. Расскажи маме Пауле, в чем дело.

— Нет-нет, я в порядке, — сказал Рауль. — А вот у Лопеса вид похуже, после того как ты обошлась с ним так сурово.

— И он, и ты, и Медрано заслужили того, — сказала Паула. — Ведете себя как дураки, единственный разумный — Лусио. Полагаю, нет необходимости объяснять почему…

— Разумеется, но Лопес, наверное, думает, что ты отстаивала порядок и laisser faire[64]. Ему тяжело было это слышать, ведь ты — его тип женщины, его Фрейя, его Валькирия, и вообще, еще неизвестно, чем это кончится. Кстати о концах, Лусио наверняка закончит в муниципалитете или во главе какого-нибудь общества доноров, ему на роду написано. Жалкий тип.

— Значит, Ямайка Джон расстроен? Мой бедный сникший пират… Знаешь, мне нравится Ямайка Джон. И не удивляйся, что я с ним обращаюсь сурово. Мне надо…