– В Дахау не было смысла кричать или сопротивляться. Совершенно бесполезно, никогда никому не помогло.
Вошел коллега польского врача; он знал об экспериментах с малярией. Немецкий врач, который был начальником армейских исследований в области тропической медицины, использовал Дахау как лабораторию, пытаясь найти способ выработать у немецких солдат иммунитет против малярии. Для этого он привил одиннадцати тысячам заключенных трехдневную малярию[66]. Смертность от самой болезни была не слишком высокой; для подопытных укол означал лишь то, что они, изнуренные лихорадкой, быстрее умрут от голода. Однако как-то раз три человека за день умерли от передозировки пирамидона, с которым немцы тогда вдруг решили поэкспериментировать. Вакцину от малярии так и не разработали.
В операционной польский хирург достал книгу записей, чтобы найти данные об операциях, проведенных врачами СС, – кастрациях и стерилизациях. Перед ними узников заставляли подписать бумагу о том, что они добровольно соглашаются на это увечье. Кастрировали евреев и цыган, стерилизовали всех иностранных рабов, уличенных в связи с немецкой женщиной. Этих немецких женщин отправляли в другие концлагеря.
У того польского хирурга остались только четыре передних верхних зуба. Остальные ему однажды выбил охранник – такое у него в тот день было настроение. Этот поступок не удивил ни врача, ни кого-либо еще. Никакая жестокость уже не могла их удивить. Они привыкли к систематическому зверству, которое царило в этом концентрационном лагере в течение двенадцати лет.
Хирург упомянул еще один эксперимент – довольно жуткий, по его словам, и, очевидно, совершенно бесполезный. Подопытными кроликами стали польские священники. (Через Дахау прошло более двух тысяч священников; в живых осталась одна тысяча.) Немецкие врачи вводили в верхнюю часть ноги заключенных, между мышцей и костью, бактерии стрептококка. Образовывался обширный абсцесс, сопровождавшийся лихорадкой и невыносимой болью. Польский врач знал о более чем ста случаях таких опытов; возможно, их было больше. Он зарегистрировал тридцать одну смерть, но обычно проходило от двух до трех месяцев непрерывной боли, прежде чем пациент умирал, и все они умирали после нескольких операций, проведенных в последние дни их жизни. Операции тоже были частью эксперимента – немецкие ученые проверяли, можно ли спасти человека на последних стадиях заболевания; ответ оказался отрицательным. Некоторые заключенные, которым немцы давали уже известное и испытанное противоядие, полностью выздоровели, но были и другие – они теперь передвигались по лагерю как могли, искалеченные на всю жизнь.
Затем, поскольку я не могла больше ничего слушать, мой проводник, немецкий социалист, который был узником Дахау в течение десяти с половиной лет, повел меня через территорию лагеря в тюрьму. В Дахау, чтобы отвлечься от окружающего ужаса, можно лишь пойти посмотреть на другой ужас. Тюрьма представляла собой длинное чистое здание с маленькими белыми камерами. Здесь обитали люди, которых заключенные называли N.N., что значит
В Дахау заключенные, у которых в кармане находили окурок, получали от двадцати пяти до пятидесяти ударов плетью. Тем, кто не успевал встать в стойку «смирно», сняв шапку, когда любой солдат СС проходил на расстоянии двух метров, связывали руки за спиной и на час подвешивали их за этот узел на крюк в стене. Тех, кто делал еще хоть что-нибудь, что было не по душе тюремщикам, сажали в ящик размером с телефонную будку. Он сконструирован так, что человек в нем не может ни сесть, ни встать на колени, ни, конечно, лечь. Обычно в нем запирали одновременно четырех человек. Так они стояли три дня и три ночи без еды, воды и какой-либо гигиены. Потом они возвращались к шестнадцатичасовому рабочему дню и диете из водянистой похлебки и куска хлеба, похожего на мягкий серый цемент.
Большинство из них убил голод; смерть от истощения была обычным делом. Человек существовал на описанной выше диете, работал невероятное количество часов, жил в невообразимой тесноте, где тела набиты в душные бараки, и каждое утро просыпался все более слабым в ожидании смерти. Неизвестно, сколько всего людей умерло в этом лагере за двенадцать лет его существования, но за последние три года – не менее сорока пяти тысяч[67]. В феврале и марте прошлого года в газовой камере убили две тысячи человек, потому что они были слишком слабы, чтобы работать, но в то же время не соизволили умереть сами, так что им помогли.
Газовая камера – часть крематория. Крематорий – кирпичное здание за пределами лагерного комплекса, расположенное в сосновой роще.
К нам присоединился польский священник, и пока мы шли туда, он рассказал:
– Я дважды едва не умер от голода, но мне очень повезло. Меня назначили каменщиком, когда мы строили этот крематорий, поэтому мне давали чуть больше еды и я остался жив. – Потом он спросил: – Вы видели нашу часовню, мадам? – Я сказала, что нет, а шедший с нами проводник заметил, что и не смогу увидеть: она находилась в той зоне, где в относительной изоляции находились две тысячи больных тифом. – Очень жаль, – сказал священник. – У нас наконец появилась часовня, и почти каждое воскресенье мы служили там святую мессу. Там есть очень красивые фрески. Человек, который их делал, умер от голода два месяца назад.
Мы дошли до крематория.
– Прикройте нос платком, – сказал проводник. Там лежали мертвые тела, и к этому виду невозможно себя подготовить, в него до сих пор невозможно поверить. Они были повсюду. СС не успели сжечь эти тела, и они остались лежать внутри помещения с печами, и за дверью здания, и вдоль его стен. Все тела были голыми, а за крематорием аккуратно сложили потрепанную одежду умерших: рубашки, куртки, брюки, обувь, ожидающие дезинфекции и дальнейшего использования. С одеждой немцы обращались аккуратно, а тела выбрасывали как мусор – желтые и костлявые, они гнили на солнце, кости казались огромными, потому что плоти на них не осталось: одни отвратительные страшные кости, полные боли, и невыносимый запах смерти.
Все мы повидали немало, мы видели слишком много войн и жестоких смертей; больницы, кровавые и грязные, как мясные лавки; мертвых, лежавших, словно мешки, на всех дорогах половины земного шара. Но нигде мы не видели ничего подобного. Ничто ни на какой войне не было настолько полно зла, как это зрелище измученных и поруганных, голых и безымянных мертвецов. За одной из груд трупов лежали тела в одежде, здоровые – тела немецких солдат, которых обнаружила американская армия, войдя в Дахау. Их расстреляли на месте. И впервые за все это время мы обрадовались виду мертвых людей.
Позади крематория располагались превосходные, современные большие теплицы. Здесь заключенные ухаживали за цветами, которые любили офицеры СС. Рядом – огороды, тоже очень богатые, где изнуренные узники выращивали полезную пищу, поддерживающую силы эсэсовцев. Но если человек, умирая от голода, тайком срывал и съедал кочан салата, его избивали до потери сознания. Возле крематория стоял, отделенный от него садом, длинный ряд добротно построенных, комфортабельных домов. Здесь жили семьи офицеров СС; их жены и дети проживали тут вполне счастливо, в то время как трубы крематория без остановки выдыхали дым, наполненный человеческим пеплом.
– Мы обязаны говорить об этом, – сказал американский солдат в самолете. Говорить об этом не получается, потому что поражает такой шок, что почти невозможно вспомнить то, что ты видел. Я не говорю о женщинах, которых три недели назад перевезли в Дахау из других концлагерей. Их преступление заключалось в том, что все они были еврейками. Там была милая девушка из Будапешта, которая каким-то образом сохранила свое обаяние, и женщина с безумными глазами, которая смотрела, как ее сестра вошла в газовую камеру в Освенциме, а немцы не давали ей вырваться и умереть вместе с сестрой, и австрийка, которая спокойно рассказала, что в их лагере у всех из одежды были только захудалые платья и больше ничего, но они тоже работали на улице по шестнадцать часов в день долгими зимами, и их тоже «исправляли», как говорят немцы, после каждого проступка – настоящего или мнимого.
Я не говорю о том, как все было в день прихода американской армии, хотя узники мне рассказывали. Радуясь свободе и желая увидеть друзей, которые наконец-то пришли, многие заключенные бросились к лагерной ограде, и их убило током. Были те, кто умер от счастья, потому что их истощенные тела не выдержали прилива чувств. Были те, кто умер, потому что у них появилась еда, и они наелись прежде, чем их успели остановить, и пища их убила. И у меня нет слов, чтобы описать людей, которые переживали этот ужас много лет, три года, пять, десять, и их разум остался таким же ясным и бесстрашным, как в тот день, когда они сюда вошли.
Я была в Дахау, когда немецкая армия безоговорочно капитулировала. Тот полуголый скелет, которого выкопали из поезда смерти, прошаркал обратно в кабинет врача. Он что-то сказал по-польски; его голос был не громче шепота. Врач-поляк легонько хлопнул в ладоши и сказал: «Браво». Я спросила, о чем они говорят.
– Война закончилась, – сказал доктор. – Германия побеждена.
Мы сидели в этой комнате, в этой проклятой тюрьме посреди кладбища, и всем было больше нечего сказать. И все же Дахау показался мне самым подходящим местом в Европе, чтобы услышать новость о победе. Потому что эта война нужна была именно для того, чтобы уничтожить Дахау, и все места, похожие на Дахау, и все, что Дахау собой воплощал, – уничтожить навсегда.