Лицо войны. Военная хроника 1936–1988

22
18
20
22
24
26
28
30

– Как вы думаете, мы получим независимость? – спросил Джонни. Несмотря на все крики, лозунги и красно-белые флаги, индонезийцы все еще задают такие вопросы.

– Конечно, – ответили мы с коллегой: и чтобы подбодрить поэта, и потому что правда так думаем. Очевидно, время колониальных империй уходит. Никто не осознает это так ясно, как яванские голландцы. Единственное, что вызывает вопросы, – методы передачи власти.

– Вот и славно, – радостно сказал Джонни.

Их захватила идея Merdeka, свободы, хотя трудно понять, что именно, по их мнению, их Merdeka должна значить[77]. «Merdeka!» – кричат голые пузатые дети, стоя вдоль дороги и поднимая сжатые кулаки в знак приветствия. «Merdeka», – говорят кули, снимая с плеч поклажу, – так же, как мы говорим что-то вроде «Привет, Мак». «Merdeka», – вежливо улыбаются аккуратные, симпатичные яванские девушки, продающие в кафе подписку на несуществующие газеты, будто они говорят «До свидания» или «Рада была познакомиться». Это слово безумно популярно. Жизнерадостное, оно откликается в каждом сердце.

– А что вы планируете делать, когда придет Merdeka, Джонни? – спросил кто-то. Действительно, иногда до ярости хочется, чтобы индонезийцы вели себя рациональнее. – Как вы собираетесь управлять своей страной?

– А, понимаю, – ответил Джонни, все еще улыбаясь до ушей. – Как только мы получим свободу, мы позволим голландцам остаться и помочь нам.

Межвоенный период

Две последующие статьи – не совсем военные репортажи, но я считаю, что они необходимы в этой книге. Когда война останавливается, это еще не значит, что наступил мир. Остаются незавершенные дела. Как это ни трагично, за величайшей войной в истории последовала почти непрерывная череда маленьких войн; значит, дело все еще не завершено. Эти статьи рассказывают о попытках предотвратить новые войны.

Нюрнбергский процесс создал исторический прецедент. Агрессивная война была объявлена преступлением, нарушающим международное право, и виновные на этот раз не смогли избежать наказания, заявив, что они просто выполняли приказ. Свершилось нравственное правосудие, универсальное по отношению к любой стране.

А потом прошла Парижская мирная конференция. Народы Европы жили в холоде и голоде седьмую зиму подряд, кутаясь в лохмотья в неотапливаемых домах, а наши ослепленные страхом лидеры уже выстраивались в очередь на следующую войну. Правила игры обретали форму по мере того, как эти люди обсуждали грядущее мироустройство: Восток против Запада, Запад против Востока, новый виток безумия.

Тропы славы

Ноябрь 1946 года

Десять месяцев и десять дней они сидели в жестком белом свете ламп, и каждый подобрал для себя одно выражение лица на весь процесс. Странные лица, в которых ничего не прочтешь.

Отвратительный рот Геринга застыл в улыбке – или, вернее, в привычной форме, которую приняли его губы. Рядом с ним Гесс с темными вмятинами на месте глаз покачивал коротко стриженной головой на длинной шее – нелепый, любопытный, похожий на птицу. Риббентроп сидел неподвижно, как слепой, с поджатыми губами. Кейтель был никем – гранитный бюст, плохо высеченный из дрянного камня. Кальтенбруннер, чье лицо ужасно даже сейчас, когда уже не способно никого напугать, смотрел прямо перед собой с равнодушным вежливым вниманием.

Розенберг, казалось, готов развалиться на части, только молчание держало в целости его бессмысленную мягкую физиономию. Лицо Франка, спрятанное за темными очками, выглядело маленьким и глупым: с розовыми щеками, маленьким острым носиком и черными прилизанными волосами. Терпеливый и собранный, он был похож на официанта, когда в ресторане мало народу. Фрик наклонял вперед коротко стриженную седую голову с худым лошадиным лицом и внимательно слушал, будто пришел на процесс как зритель. Штрейхер жевал жвачку, длинный расслабленный рот работал без остановки, его лицо тоже ничего не выражало; лицо идиота.

Функ, сгорбившись в кресле, напоминал пса с обвисшими щеками; жалкий, готовый расплакаться, нелепый и сонный. Шахт сидел очень прямо, неприятный и уверенный в своей правоте; от его очков отражался свет, а на жестоких, изогнутых губах осела гримаса неодобрения, твердого как железо.

За ними во втором ряду сидели преступники меньшего калибра. Два ничем не примечательных адмирала. Дёниц и Редер; мерзкое, вялое лицо Шираха (иногда в профиль Ширах выглядит как мнительная женщина с кучей выдуманных болезней, которая вечно отравляет жизнь своей семье); Заукель с видом озадаченного и тупого мясника; Йодль тоже будто сейчас развалится, только китель держит целым его тело; фон Папен – красивый и какой-то лукавый и осторожный; Зейсс-Инкварт – легко представить, каким он был высокомерным, но сейчас сидит деревянный до тупости; Шпеер, техник, превратившийся в преступника, с лицом самого обычного человека, которого встретишь в метро или аптеке; фон Нейрат выглядит культурно и аристократично, но под этим фасадом что-то прогнило; Фриче – самый молодой из всех – похож на чувствительную лисицу, кажется тщеславным, на лице застыла маска романтической печали, как у второсортного поэта, убившего свою любовницу. Никто из них не двигался, не смотрел друг на друга и не менял выражения своих лиц[78].

Обычные лица, одни более жестокие, другие менее, но все – гораздо более невзрачные, чем можно себе представить. В конце концов, они просто люди с обычным набором ног, рук и глаз, рожденные на свет так же, как и другие; они не были великанами в три метра ростом и не выглядели прокаженными.

Когда сидишь и смотришь на них, внутри поднимается такая ярость, что можно задохнуться. Двадцать одно ничтожество, двадцать один трудолюбивый и (когда-то) самоуверенный монстр – последние, кто выжил из маленькой банды, которая правила Германией[79].

Трусливый и глупый немецкий народ последовал за ними, приветствуя их из страха или искренне, и из-за них – из-за этой невзрачной кучки – десять миллионов солдат, моряков, летчиков и гражданских лиц пали жертвами войны, а двенадцать миллионов мужчин, женщин и детей погибли в газовых камерах и печах, в огромных общих могилах, где их расстреляли, в концентрационных лагерях, этих складах смерти, мертвые от голода, болезней и истощения; мертвые по всей Европе[80]. И все эти смерти были ужасными. То, что устроили эти люди и полдюжины их умерших соучастников, не могли сотворить ни голод, ни чума, ни какое-либо еще деяние Господа: они учинили невиданное миром разрушение. И вот теперь они сидели с застывшими лицами.