– Уж ничего не говорите, я даю вам слово, что приведу его в порядок.
И так как-то доехали до усадьбы, но уже всё не клеилось; хозяина не было дома, а вместо него какой-то урядник из городка, а с ним большой бурмистр – ничего хорошего вдобавок. Кароль не был знаком с хозяйкой, которая его очень холодно приняла. Неизвестно, что было предпринять: ехать ли дальше или ждать? В этой неопределённости он решил, что спешный отъезд мог бы дать подозрение бурмистру, который и так уж очень со всех сторон его обходил.
Несмотря на холодный приём хозяйки, заверив её, что прибыл в интересах её мужа, Кароль остался, скромно сев в угол, но с великим беспокойством в душе. Каждый уходящий потраченный час он оплачивал здоровьем, опасностью, наконец, успехом всего дела. После двух смертельных часов разговора с бурмистром, который также ждал пана дома, прибыл наконец пан Заглоба и, увидев Кароля в таких доверительных отношениях с первым шпионом околицы, почти струсил. Нельзя было ни о чём говорить, пока не отделались бы от урядников. Новая проволочка. Наконец бурмистр уехал, очень сильно убеждённый, что Кароль был в какой-то московской службе.
Между тем, когда пришлось узнать о вознице и проводнике, чтобы первому заплатить, а другого отправить, обоих уже не нашли. Едва высадив Кароля, пустились они с фурманкой неведомо куда, словно их кто гнал. Войтек не мог простить иудею, что хотел их отдать в руки русским. Было явное преступление, договорились со старым ветераном и удрали, прежде чем заметили, что собираются отъезжать. Оба направились прямо в лагерь, где прибывший перед вечером Войтек влез на пень и собравшимся товарищам всю историю рассказал.
Он не был красноречив, но ему сердце диктовало.
– Прошу, господа, – говорил он с запалом, – пусть каждый подумает, чего этот человек стоит.
– Виселицы! Виселицы! – крикнуло несколько десятков голосов.
В кучке людей, окружающей Войтека, стоял и ксендз бернардинец, первый капеллан первого лагеря повстанцев.
– Слушай-ка, брат, – прервал он, улыбаясь, – скажи-ка ты мне, что люди подумают, когда, прежде чем началась война, мы уже людей вешать будем? Дать ему сто палок и отпустить.
– Благодетель, – ответил Войтек, – эта собачья кровь мстить будет, околицы знает отлично, москалей на нас направит, лучше пусть он болтается, чем нас полтораста погибнет.
– Ты прав, ты прав, – сказал, беря понюшку, бернардинец, – но всё-таки как-то неладно с виселицы начинать.
– Отец благодетель, – с извинением, не мы с виселицы начали, но русские. Я сам знал этого беднягу Ярошинского, это был такой достойный хлопец, что редко, а однако, хоть знали, что был невиновен, хоть там великому князю едва кожу поцарапал, его повесили.
– Гм, гм, – сказал бернардинец, – отвратительное это дело, но ты прав.
Крик и восклицание: «На виселицу предателя!» заглушили ксендза, который уже напрасно хотел взять слово. Затем собрался десяток добровольцев и, окружив фурманку, двигали её к корчме.
– Подождите, не спешите, безумцы! – крикнул бернардинец. – Это христианин, если меня не возьмёте, не будет кому его исповедать. Пройдёт, по крайней мере, дело регулярно, я с вами.
Взяли тогда ксендза, но, прежде чем добрались до корчёмки, хорошо смеркалось. Потихоньку её обступили, Войтек вошёл первым; узнав его, шинкарь струсил.
– Ну, браток, у нас с тобой расчёт.
От этих слов в предателе и духа не стало, заметил он, что окна и двери были обложены, не пытаясь даже объясниться, хотел подкупить, жертвуя им всё, что имел, но над ним только посмеялись. Опасались его вешать в ближайшем лесу, чтобы подозрения не пали на спрятавшийся в нём лагерь, но на следующее утро он висел как следует в двух милях отсюда, а отец Лукаш имел то утешение, что приготовил его на смерть по-христиански.
Ночью все вернулись в лагерь.
Русское правительство не раз старалось бросить пятно на наше восстание за внезапные декреты смерти, которые, защищаясь, должны были выполняться на опасных стране предателях, это обвинение, которым легко было воевать. Но народные суды, наверное, были, несмотря на отсутствие формы, гораздо более осторожные, неравно более справедливые, чем московские трибуналы. Среди тех, которых без доказательств вины, без защиты, почти без суда повесили и расстреляли русские, было множество явно невинных, наказанных для страха; между теми, которых осудил общий голос, которых покарала невидимая рука, мы вызываем, чтобы нам показали хотя бы одного невинного. Что до форм революционного трибунала, они не уступают московским военным судам, что до справедливости, их не в чем упрекнуть. В остальной части они во стократ были мягче, чем русские комиссии, и гораздо более снисходительными. Ни одна революция в таких условиях, как наша, такой бы мягкой ещё не показалась. К несчастью, наши враги, как первое оружие используют ложь и клевету. Им хватает видимости обвинения, а мир легко даёт ввести себя в заблуждение видимостью, нет борьбы того вида, как наша, без использования более резких средств; но чтобы её справедливо оценить, обязательно нужно сравнить ту отчаянную оборону притеснённых и насилии несравнимо более многочисленного правительства, сила которого вовсе их не оправдывала. Несмотря на это, нашлись громкие защитники русских, которые измученных людей упрекали, как в преступлении, что смели защищаться от предателей и убийц. Велопольский вешал сам руками палача, но пугиналы и наказание смертью, революции считал преступлением. Мы не есть сторонники насилия, откуда бы оно не шло, скорее, его всё же можно простить разгорячённым толпам, чем какому-либо правительству по милости Божьей.