Верхний ярус

22
18
20
22
24
26
28
30

Он склоняет голову и сосредотачивается на странице. Статья разжигает волнение. Должны ли деревья иметь права? В этот же день в прошлом месяце ему принесло бы огромное удовольствие испытать на прочность этот хитроумный аргумент. Чем можно владеть и кто может владеть? Что дает права — и почему их на всей планете могут иметь только люди?

Но сегодня слова плывут перед глазами. Восемь тридцать семь. Все, что принадлежало ему, рухнуло, а он даже не понял почему, что вызвало катастрофу. Ужасная логика статьи сводит его с ума. Дети, женщины, рабы, аборигены, больные, безумные и инвалиды: за века все немыслимо превратились в людей, по закону. Так почему же деревья, орлы, реки и живые горы не могут судить людей за кражу и бесчисленный ущерб? Эта идея — полный кошмар, смертельный танец правосудия, как тот, что он переживает сейчас, глядя, как отказывается двигаться секундная стрелка часов. Вся его карьера вплоть до этого момента — защита собственности тех, у кого есть право на рост, — начинает казаться сплошным военным преступлением, будто, случись революция, его за это посадят.

Предложение неизбежно прозвучит странно, пугающе или смехотворно. Отчасти потому, что, пока бесправная вещь не получит права, мы не можем ее представить иначе как вещью для «нашего» пользования — тех, у кого права на данный момент есть.

Восемь сорок два — и Рэй в отчаянии. Теперь он готов на все — обмануть Дороти, сделать вид, что ни о чем не подозревает. Припадок безумия сойдет на нет. Лихорадка, превратившая ее в ту, кого он не узнает, прогорит, и Дороти снова станет здоровой. Стыд приведет ее в чувство, и она вспомнит все. Годы. Как они ездили в Италию. Как прыгали с самолета. Как она въехала на машине в дерево, читая его письмо на годовщину, и чуть не погибла. Любительский театр. То, что они посадили вместе на своем дворе.

Сказать, что ручьи и леса не имеют прав, потому что ручьи и леса не могут говорить, — не ответ. Не могут говорить и корпорации; не могут штаты, фонды, младенцы, недееспособные, муниципалитеты или университеты. За них говорят юристы.

Главное — она никогда не должна понять, что он знает. Нужно быть жизнерадостным, остроумным, веселым. Стоит ей заподозрить, как это погубит их обоих. Она сможет жить с чем угодно, но только не с прощением.

Но молчание его убивает. Он никогда бы не сыграл никого, кроме честного Макдуфа. Восемь сорок восемь. Он пытается сконцентрироваться. Вечер растягивается, как два пожизненных срока. У него есть только статья для компании и мучения.

Что нам дает потребность не просто удовлетворять базовые биологические желания, но и насаждать свою волю среди других, объектифицировать их, делать нашими, манипулировать ими, держать на психологической дистанции?

Пальцы листают статью. Он не может уследить, не может решить, шедевр это или мусор. Распадается все его «я». Все права и привилегии, все, чем он обладает. Великий дар, принадлежавший ему с рождения, отняли. Это грандиозный, роскошный самообман, неприкрытая ложь — та претензия Канта: «Животные существуют только как средства, не сознающие собственной самости, а человек является целью»[53].

КОГДА ОНА ЕДЕТ ДОМОЙ, прорывается отвращение. Но даже оно похоже на свободу. Если человек в силах видеть худшее в себе… Если человек в силах найти полную честность, полное знание о том, кто он есть на самом деле… Теперь, насытившись, Дороти снова хочет чистоты. На светофоре она смотрит в зеркало заднего вида и замечает, что прячет глаза от собственного скрытного взгляда. Думает: «Я прекращу. Верну жизнь обратно. Порядочность. Необязательно заканчивать все синим пламенем». Скорый концерт поглотит всю ее избыточную энергию. Потом она найдет еще какое-нибудь занятие. Чтобы оставаться в своем уме и не отрываться от реальности.

К Лексингтон, в десяти кварталах от дома, она уже планирует еще одну дозу. Последнюю, чтобы напомнить себе, каково это — нестись на лыжах по горному континенту. Она не будет ничтожной. У нее будет зависимость без всяких жалких решений с ней покончить. Она не знает, у чего именно зависимость — у тела или у воли. Только знает, что пойдет за собой до самого падения, чего бы это ни стоило. Сворачивая к лиственному каньону их улицы, она уже снова спокойна.

ДОРОТИ ВХОДИТ РОЗОВАЯ С ХОЛОДА. Шарф парит за ней, когда она закрывает дверь. Из рук выпадает «Реквием». Она наклоняется за ним, а когда выпрямляется, их взгляды сталкиваются, признаваясь во всем. Испуг, дерзость, мольба, наглость. Желание снова быть как дома, со старым другом.

— Эй! Ты не сдвинулся с места.

— Хорошая репетиция?

— Лучшая!

— Рад. Что ты пела?

Она подходит к его креслу. Что-нибудь из их старого ритма. Она обнимает его — Ziemlich langsam und mit Ausdruck.[54] Не успевает он встать, как она уже ускользает на кухню, чувствует, как от нее словно пахнет солью и отбеливателем.

— Я ненадолго в душ и спать.

Она умная, но у нее никогда не хватало терпения на очевидное. Вдобавок она не считает Рэя способным на простые наблюдения. Дороти моется двадцать минут, после чего выходит петь своего Брамса.

В ПОСТЕЛИ, В ПИЖАМЕ С ПАВЛИНАМИ, ошпаренная и обновленная после горячих брызг, она спрашивает: