Ведьмины тропы

22
18
20
22
24
26
28
30

Озорная, смешливая, с милым веснушчатым личиком, она была в суровом скиту чем-то инородным. Казалось, еще миг – и она сбросит темный подрясник и полуапостольник[60], закружится, словно пава, и побегут за ней павлины, распушив хвост. Сестра Вевея напоминала ей Сусанну, синеглазую дочку. От того сходства и радость кипела в Аксинье, и тоска. Ой как тошно становилось – она здесь, в толстостенном скиту, оторванная от тех, кого любит…

Но стоило поумерить гордыню и возносить благодарственные молитвы Богородице. Избавлена была от костра, хотя каждую ночь угли жгли босые ноги. В клеть из грубого теса взошла Горбунья и безо всякой вины претерпела мучения. Несчастная.

Совесть Аксиньи не молчала, выла, точно волчица весной… Тогда, пред казнью, она исповедалась отцу Еводу, с благодарностью прижалась к его холодной руке. Стражник объявил им решение воеводы: ведьма из Еловой Аксинья Ветер, полюбовница Степана Строганова, была помилована. А Горбунью миловать никто не стал.

Шерсть колола пальцы, в груди сидела хворь и рвалась наружу громким кашлем, словно ворона каркала. Аксинья пряла нить и бесконечно думала о дочках своих, о горбатой повитухе, об Игнашке Неждане, о Рыжей Анне, обо всех обитателях солекамских хором и деревушки Еловой. И лишь когда скрипело на губах слово «обманщик», нить рвалась и путалась.

* * *

На Святого Герасима грачи не прилетели[61]. Аксинья слушала сетования разговорчивой сестры Вевеи и даже пыталась что-то отвечать.

– Холодная весна нас ждет. А солнышка так хочется, – щебетала послушница. – По матушке я скучаю, по сестрицам, хоть на чуток бы в родное село.

– Как ты оказалась в обители? – Аксинья скрутила моток и спрятала конец нити. Пора приниматься за следующий. И так без конца.

– Матушка обет дала. Ежели мы с сестрицей выздоровеем от хвори-лихоманки, одна из нас в Божьи невесты пойдет, – вздохнула Вевея. – Старшую сестрицу посватать успели. В обитель отправили меня.

Боле о том они не говорили.

– А как любовь в сердце поселяется? Болит оно, ровно когда зуб у дитяти режется. Болит-болит, тянет, а потом как вылезет, так и радостно? – в другой раз спрашивала Вевеюшка, и Аксинья видела, что неспроста о том завела речь послушница.

– Много лет на белом свете прожила, и сама не знаю. Есть она – нет ее. Сказать бы тебе, что все пустое, один морок от любви, так не поверишь. И сама бы в твоих летах не поверила.

Вевея мучилась. Пару раз пыталась она рассказать о маете своей, да всякий раз убегала. Тут все было понятно и без лишних речей: сердечная хворь, молодец и та, кого мать отдала в инокини.

Аксинья жалела девчушку, милую да светлую, всякому ясно было, что не здесь призвание ее, не в молитвах да земных поклонах. Муж, детишки, ласковые песни. Да кто ж спрашивает – судьба да воля родительская все перемелет.

* * *

Сюда не заглядывало солнце.

Нютка прикрыла рукой нос, но устыдилась себя. Она оглядела слепую клетушку: крохотная, три на три аршина, а то и меньше, Нютка не сильна в подсчетах. Лежанка из досок, на ней тюфяк, а не мягкая перина. Для чего хворому удобства?

Рядом стол дощатый, на нем свечка, глиняный кувшин да кружка с водой. Нютка заглянула туда, показалось ей, что вода невкусная, мутная. Напротив лежанки висит икона – золотокрылый ангел и Богородица с веретеном. Нютка прочитала краткую молитву, и примеру ее последовала прислужница, девчонка лет десяти.

Тетка долго не пускала ее к хворому, считала чужой да несерьезной, а Нютке хотелось поглядеть, все терзало ее любопытство: как человек живой может слыть мертвым. Две девки-прислужницы захворали, одну отправили с поручением от тетки, и час Нютки настал.

Пришла и пожалела о своем любопытстве. Глупость такая, словно не девка – ребенок.

Дядька лежал на соломенном тюфяке, под лоскутным пестрым одеялом. Оно казалось здесь, в этой мрачной клетушке, неуместным. Такой бледный, неподвижный, страшный. Всклокоченные волосы, длинная борода, дух тяжелый: хворь и то, о чем Нютка думать не хотела. Она подошла к нему и склонилась так резво, что стеклянные бусы на берестяном венце звякнули.

Ужели помер, испугалась. Но дядька застонал и, не открывая век, пошарил вокруг себя.