Ведьмины тропы

22
18
20
22
24
26
28
30

Переговоры с аглицкими купцами, которые сулили несметные богатства.

Особое расположение государя Михаила Федоровича.

Бросил все, к чему шел долгие десятилетия никчемной жизни.

Он глядел на противоположный берег, вздымающийся покатой грудой камней, чахлые кусты, перевернутые лодки. Оказаться бы там, а через три версты – Соль Вычегодская. Можно будет наконец выплеснуть в лицо отцу: иди к дьяволу со своим наследством.

Степан в который раз вытащил два письмеца и с недоумением вглядывался в узкие, писанные женской рукой строки: «Обвинили знахарку в колдовстве и худых деяниях. Пытали огнем и водой. О том твоему отцу донесли. Чудом не убили. Ты, Степка, подумай…» Путаный рассказ о судьбе Аксиньи, обвинения, насмешки, да не в них дело. Он вглядывался в последние слова: «Писано Евфимией со слов Марьи Михайловны».

Мачеха – да такие слова вынула из себя. То ли предупреждала ненавистного пасынка, то ли глумилась. Но и на том спасибо, удружила, донесла весть. Без письмеца и не ведал бы правды.

Постылая, далекая столица, сотни верст от Соли Камской… Отчего же не долетел до Москвы крик знахарки? Отчего не известили о паскудстве?! Отчего колдовской корень о пяти отростках не поведал о беде? Как могли его женщину, мать его дочек, забрать в острог и держать там, аки преступницу?

Кто осмелился?

Всякий раз, как Степан о том думал, сжимались пальцы его шуи, а деревянная десница словно наполнялась дурной строгановской кровью. Бить, кромсать, стегать плетью! Где был Третьяк, оставленный за старшего в хоромах? Отчего не писала сама Аксинья? Умеет ведь перо в руках держать… Не рассказала, не пожаловалась, не попросила о заступничестве. Ясно, бабья натура. Злилась, не могла забыть про невесту… Дура!

Вновь и вновь ярился, посылал проклятия, рубил саблей ни в чем не повинные ветки ракиты, кричал, и не единожды его люди со смутной тревогой глядели на хозяина и уходили подальше.

Степан долго вдыхал сырой воздух, слушал крикливых птиц, что прилетели с юга. Наконец он устал ходить и терзать себя. Перед самым закатом вернулся в тесную клетушку, кивнул Хмуру, с которым делил убогое жилье, и сделал наконец что-то дельное. Лег спать.

* * *

Лишь после Пасхи Степан, злой, грязный, промокший до нитки, добрался до Сольвычегодска в сопровождении Хмура и двух казачков – остальные застряли на переправе, завязли вместе с лошадьми, санями и руганью в три десятка кистеней.

На пристани царила суета: выкатывали бочки с вином, тащили мешки, короба, укладывали тут же на судна и суденышки тюки, корзины, связки пеньки. Хозяйского сына никто и не признал в оборванце, что мчался по улицам, расталкивая прохожих, оскальзываясь на весенних пакостных лужах, отшвыривая голодных псов.

Хмур и казаки не поспевали за ним, затерялись где-то в толпе, а Степан уже ворвался в усадьбу, закричал, что было силы:

– Где отец?

Михейка кивнул на мастерские: мол, там хозяин.

Степан изумился: ожидал увидать отца в болезни, немощным, жалким – письмеца от него приходили с сетованиями на здоровье. Он долго скитался по закоулкам клетушек, горниц, малых и больших, шумных и тихих, за годы он все позабыл, а ведь здесь они, желторотые мальчишки, играли, дрались и щупали девок.

– Отец! – заорал вновь, надеясь, что зычный его голос, усиленный яростью, разлетится по свечным, кожевенным, шорным, ягдташным, басманным[65] мастерским и отыщет Максима Яковлевича.

– У иконописцев он, – с поклоном сообщил сухонький старичок с коричневыми пальцами, выкрашенными тысячами овечьих, коровьих и свиных шкур.

Степан увидел его добрый, словно у святого, ясный взгляд и поймал себя на дурацкой мысли: отцу бы так глядеть…