Но вокруг – та же сырая клетушка, вкопанная в землю. И на полу, кое-где укрытом волглыми стеблями овса, размотаны клубки, и колтуны шерстяные валяются в небрежении.
Она доползла до двери, увидела иссохший хлеб, воду, что-то бурое в миске. Отпила водицы, чуть погодя сгрызла хлеб и стала ждать.
Дурные мысли прогоняла, держала пред глазами лики святых и лица дочек своих. Молилась, просила о заступничестве и представляла Сусанну да Феодорушку здоровыми и веселыми.
Прошла ночь, день и еще одна ночь. За тонкими стенами люди хранили молчание – или куда-то исчезли. Знахарка пыталась понять, изыскать причину («Оставили скит? Померли?»), но голова звенела от голода.
Она толкнула дверь, та стукнула возмущенно и не поддалась. Толкнула вновь, подтащила лавку – откуда только силы взяла? – навалилась на нее всем тощим телом. Раз, другой, третий – и вышла на свет Божий.
Первое, что увидела она, повергло в страх и трепет, но, преодолев себя, пошла дальше, обходя мертвецов в черных рясах, белых портах, сарафанах и рубищах.
На Новоспасскую обитель близ деревушки Пустоболотово, обиталище смирения и благости, обрушилась моровая язва. Выжившие сестры устроили в бане, вернее, в передней ее горнице, лекарню. Составили лавки, обернули их дерюгой, по стенам развешали пучки трав, жгли ладан. Он не мог справиться с густым смрадом, что стоял над скитом: заболевшие исторгали из себя нечистоты, и съеденное тут не шло на пользу. И бились в судорогах, и стонали, и от слабости падали прямо на землю.
Аксинья за долгие годы знахарства не встречала такой хвори. Лечила кровавую червуху[66], тошноту неудержимую, хворь, при коей нестерпимые боли внутри человека бурлили и не давали ему ни пить, ни есть, ни жить… Многое лечила. Знала травы целебные, хитрости и снадобья. Да только пустят ли к хворым ее, ведьму, посаженную в скит на исправленье?
Послушницы сказывали, что в скит пришла богомолица с южных земель. Дали ей приют и пищу, а через несколько дней пошла гулять-косить людей хворь. На дороге, что вела в монастырь, устроили засеки, поставили заставы и жгли костры.
Лихорадка была избирательна. Кого-то морила сразу. Кого-то мучила и отпускала, наобнимавшись вдоволь. А кого-то обходила стороной.
– Тебе здесь чего надобно? – бледную, полуживую Аксинью наконец заметила мать настоятельница. Ее ловкие руки обтирали больных, вливали им в рот какой-то пахучий настой, закрывали глаза, – а испарина на лице настоятельницы указывала, что устала от тяжелой работы.
– Помочь, – тихо сказала Аксинья, а в сердце билось одно: «Отправят вновь в клетушку, запрут да на веки вечные». А ей хотелось врачевать хворых да обихаживать тех, кто уж не встанет с ложа.
– Что умеешь?
– Знахарка. Много чего знаю, – сказала она так, чтобы звучало весомей.
– Иди в трапезную, тебя накормят.
И Аксинья кивнула, сдерживая бурную радость. Кусок свежего хлеба и половина миски гороховой похлебки показались сладостным яством. Удержала свою жадность, полкраюхи оставила на столе.
Зеленела свежая трава, покрывались первыми листами березы, набухали почки черемухи, щебетали птахи. И посреди весеннего ликования природы люди страдали и уходили на Небеса.
Для Аксиньи потянулись дни, занятые привычным трудом. Она оказалась в нужное время в нужном месте. Долго жила в монастыре черница, года ее были бессчетны. Она знала все господни травы и лечила страждущих, но прошлой зимой померла, не ко времени оставив монастырь без защиты.
О том вспомнила мать настоятельница и смилостивилась над знахаркой.
Велела Аксинье с молитвою срывать каждую траву, с молитвой заливать горячей водой, не забывать обращаться к святому Луке и Ипатию Целебнику[67] да помнить про наложенную епитимью в пятьдесят поклонов утром и вечером. Знахарка была ей благодарна и целовала руку без всякой худой мысли.