Ведьмины тропы

22
18
20
22
24
26
28
30
* * *

Тем же вечером во дворе совершил, что нужно.

– Предал меня, холоп поганый. Да как посмел! – Степан хлестнул плетью так, что казак взвыл, словно шелудивый пес. – Вот тебе за дочку мою!

Третьяк не ерзал, больше не кричал, держал дух казачий, только вздрагивал всякий раз, как плеть кусала его широкую спину.

– Вот тебе за предательство! Вот тебе за то, что к целовальнику ходил! Вот тебе за Аксинью!

Шую сводило от долгой работы – отчего-то плеть тяготила ее больше, чем тяжелая сабля. Потешил душу и отдал семихвостку Хмуру. Тот без всякой ярости, спокойно, точно то было делом обычным, продолжил наказание.

Все домочадцы столпились здесь же, на изляпанном майской грязью дворе. Закрыла глаза Лукерья, не желая глядеть на страдания своего мужа. Онисим, пятилетний сын Голубы, таращил глаза, то ли испуганный, то ли возбужденный расправой. Крестилась Еремеевна и ее внучки, шептали просьбы о заступничестве.

Скользнул взглядом по казакам: кто глумился, кому и дела не было до стонов, а кому и невесело…

После десяти ударов окровавленного Третьяка утащили в сарай. Боле судьба его Степана Строганова не волновала. Может, простил бы… Да Витька Кудымов все рассказал. Третьяк тащил мешок, а внутри что-то мычало. «Теленка везу», – сказал Кудымову. Тот, верный человек, не стал его слушать, полез в мешок, увидал сонную Феодорушку с кляпом во рту. Третьяка тут же схватили и посадили под замок.

В аду ему гореть!

Лукерье Степан разрешил остаться – при сынке. «Ты за грехи мужнины не в ответе», – повторял он ей. Ждал бабьих слез, утомительного раскаяния. Однако ж Лукерья ответила, что пойдет вслед за Силуяном, будет с мужем в горе да в радости.

– Онисим пусть останется здесь. Обогреешь, Степан Максимович?

И ему отчего-то захотелось ударить кнутом Лукерью. На глазах из трепетной голубки – помнил, как целовал в уста медовые на свадьбе, как трепыхалась, испуганная, – обратилась в кукушку, бабу, что готова бросить дитя ради портков.

– Выращу как своего сына, – сказал резко и велел выметаться вон, как только ее паскудный муж сможет идти.

* * *

Что-то нездешнее было в отце Еводе. То ли взгляд глубокий, то ли крест с яхонтом ярким, то ли привычка слишком высоко держать голову. Гордец.

Степан зашел в еловскую церквушку во время обедни. Люд засуетился, принялся кланяться, раболепно лепетать. Еще не ведали, что отныне у них не Степка в хозяевах, а сам Максим Яковлевич Строганов.

Поп службу продолжил, бровью не повел. Малая церквушка, бедная, а ишь как украшен алтарь… Мысли Степана были неподобающими, пакостными, и он вспомнил о ведьме, которую спрятали от него, и ухмылка тут же стерлась с лица.

Наконец служба подошла к концу. Алтарник, нескладный мужик, суетился возле алтаря. Всяк прикоснулся губами к распятию и руке отца Евода. И скоро церквушка опустела. Остался только алтарник, он медлил, глядел на отца Евода – точно сын, выпрашивающий дозволения побегать за околицей.

– Рад видеть тебя, Степан Максимович, в добром здравии. Слыхал, путь ты держал неблизкий…

– Где она?

То, что Степан не узнал у отца и матери, то, о чем не могли сказать свои люди, близкие к воеводе, то, о чем не ведал дьячок из губной избы, он намеревался выяснить здесь. Ой да непрост еловской батюшка! Поп – толоконный лоб. Знает, все знает.