Агата поднимает на мечущегося лекаря глаза.
— Вашими руками помогает господь.
Смотрит, не отводя взгляд.
— И кто сказал, что вам придется грешить? Говорите святую правду. Что нога одна онемела навсегда, другую лечите. Что гортань от пожара повреждена, и прежний голос исчез. Что лечите ожог. Долго лечите. И лечить еще долго. Разве лечить грех?
Якоб стучит костяшками пальцев по столу. Пусть стучит. Лишь бы не ушел. Лишь бы сказал членам Гильдии всё, что нужно.
И лишь бы из горла ничего лишнего не вылетело.
Лишь бы из обожженного горла калеки не вылетело ничего…
Некуда бежать Савва Севастополь. 1920 год. Апрель — сентябрь
Однообразная странная жизнь.
День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
Ни книг, ни картин, ни музыки, ни бабочек, кроме уже собранных в альбомах — в горы поехать не на чем. Чужая жизнь. Или своя? Другой теперь не будет, если власть не переменится. А если переменится, какая будет?
В политике Савва не силен, но догадывается, что ничего хорошего не будет. Экономика разрушена, сельского хозяйства нет — послушать, что Маруська про их село рассказывает, сколько чего производили до войны, сколько до переворота и сколько теперь, становится понятно, откуда такая нехватка продуктов. К тому же Крым вынужден кормить не только местных жителей, которые всегда составляли его население в холодное время года, не только приезжавших прежде лишь на лето дачников и владельцев имений с семействами, но и большое количество военных, постепенно выдавливаемых с других территорий России на полуостров.
Хорошо Маруське! Она экономическими категориями мыслить не приучена, совокупляется за деньги с далеко не самыми приятными мужчинами, копит на свое «ателье», которое произносит через букву «е», и жизнью вполне довольна — никаких страданий Сонечки Мармеладовой. Или жизнь вообще не похожа ни на литературу, ни на искусство, ни на науку, а жизнь, она сама по себе?
В один из бесполезных дней, когда мелкий дождик разгоняет с набережной редких прохожих и заказчиков на «патреты» не наблюдается, Савва, задумавшись о своем, начинает просто рисовать.
Штрих. Штрих. Три штриха. Мазок кисти. Еще мазок. И капли дождя, записавшиеся к нему в подмастерья, попадая на краску и стекая, дополняют картину этого пасмурного дня. Освобожденный от портретного реализма Савва не вглядывается в то, что проступает на подмокающей бумаге, просто рисует. Рисует. Рисует…
…пока ни замечает господина в сером котелке и с тростью, который обычно во время своих ежевечерних прогулок по набережной всегда поглядывает на его «патреты» с плохо скрываемым осуждением.
Теперь этот господин подходит к нему почти вплотную и смотрит. Долго смотрит. Не отводя глаз. За движением Саввиной кисти. За тем, что проступает на бумаге. За тем, как слившиеся в одну сплошную плоскость серые небо и море почти неразличимы в серости дня и в серости жизни.
— Что же вы, молодой человек, всех дурачите? — строго вопрошает он необычно высоким для такой внешности тоном.
— Дурачу? — не понимает Савва. При любых разговорах с прохожими у него одна мысль — не шпионы ли Константиниди его разыскали? Не сдадут ли его Николаю или его подручным?
— Карикатуры на реализм каждый вечер как презренный маляр малюете! А на самом деле, оказывается, у вас и свой почерк, и свой стиль имеются. И никакой вы не маляр, батенька! Не маляр!