Справа среди деревьев виднелись костры, мелькали фигуры уамбисов, а слева, там, где построил себе хижину Хум, все было окутано темнотой. В вышине, вырисовываясь на фоне темно-синего неба, колыхались кроны лупун. В лунном свете белела тропинка, которая спускалась по косогору, поросшему кустарником и папоротником, и, огибая черепаший бочаг, вела на берег озера, в этот час, должно быть, голубого, тихого и пустынного. Продолжает ли спадать вода в бочаге? На суху ли уже перемет? Скоро покажутся копошащиеся на песке черепахи с вытянутыми вверх морщинистыми шеями и гноящимися, выпученными от удушья глазами, и надо будет срывать с них щиты лезвием мачете, резать на ломтики белое мясо и солить его, пока оно не испортилось от жары и сырости. Ньевес бросил сигарету и хотел было задуть лампу, как вдруг постучали в дверь. Он отодвинул засов, и вошла Лалита в уамбисском итипаке[57], с распущенными волосами, босая.
– Если бы мне пришлось выбирать, кому из них двоих отомстить, я бы выбрал ее, Акилино, – сказал Фусия. – Потому что наверняка эта сука его сама завлекла, когда увидела, что я болен.
Ты с ней плохо обращался, бил ее, и потом у женщин тоже есть своя гордость, Фусия, – сказал Акилино. – Какая же стала бы это терпеть? Из каждой поездки ты привозил женщину и забавлялся с ней в свое удовольствие.
– Думаешь, она злилась на меня из-за чунчей? – сказал Фусия. – Что за глупость, старик. Эта сука распалилась потому, что я уже не мог с ней спать.
– Лучше не говори об этом, Фусия, – сказал Акилино, – а то опять на тебя тоска нападет.
– Но ведь они оттого и спутались, что я не мог спать с Лалитой, – сказал Фусия. – Разве ты не понимаешь, Акилино, какое это несчастье, какая это ужасная вещь.
– Я вас не разбудила? – сонным голосом сказала Лалита.
– Нет, не разбудили, – сказал Ньевес. – Добрый вечер, заходите.
Он запер дверь на засов, подтянул брюки и скрестил руки на голой груди, но тут же опустил их и с минуту постоял, переминаясь с ноги на ногу. Наконец он указал в угол, где стоял кувшин из голубой глины: к нему забралась мохнатка[58], и он ее только что убил. Всего неделю назад он засыпал все ходы, – Лалита села на циновку, – но эти твари каждый день проделывают новые.
– Потому что они голодные, – сказала Лалита. – Такая пора. Однажды я просыпаюсь и, можете себе представить, не могу пошевелить ногой. Смотрю – маленькое пятнышко, а потом это место вспухло. Уамбисы заставили меня подержать ногу над жаровней, чтобы испарина выступила. У меня даже след остался.
Она подняла отороченный край итипака, и показались ее ляжки – гладкие, крепкие, цвета мате. Шрам от укуса походил на маленького червячка.
– Чего вы испугались? – сказала Лалита. – Почему вы отворачиваетесь?
– Я не испугался, – сказал Ньевес. – Но только вы голая, а я мужчина.
Лалита засмеялась и опустила итипак. Правой ногой она рассеянно катала по полу тыквенную бутылку.
– Пусть она шлюха, сука, кто хочешь, – сказал Акилино. – Но все равно я люблю Лалиту, она для меня как родная дочь.
– Женщина, которая делает такую подлость, потому что видит, что ее мужчина умирает, хуже шлюхи, хуже суки, – сказал Фусия. – Для нее даже не подберешь подходящего слова.
– Умирает? В Сан-Пабло по большей части умирают от старости, а не от болезней, – сказал Акилино.
Ты говоришь это не для того, чтобы утешить меня, а потому, что тебе не по нутру, что я ругаю эту стерву, – сказал Фусия.
– Он при мне сказал: если еще раз увижу, как ты ходишь в одном итипаке, сделаю из тебя кровяную колбасу, – проговорил Ньевес. – Разве вы уже забыли?
– А то еще говорит – отдам тебя уамбисам, выколю тебе глаза, – сказала Лалита. – И Пантаче все время грозит – убью, не заглядывайся на нее. Когда он угрожает, это еще ничего, отведет душу и успокоится. А вот когда он бьет меня, вам меня жаль?