– Полагаю, так и есть, – согласился Крэбб. Он немного отпил из стакана и вздохнул так глубоко, словно какая-то неимоверная тяжесть давила на его душу. – Вот что я вам скажу, Эверилл: завтра меня здесь уже не будет.
Я перепугался так, что едва не выронил стакан, который, сам того не замечая, в подражание моему собеседнику крутил пальцами.
– О чем вы говорите?
– А, вы подумали, что я намерен свести счеты с жизнью? – Крэбб безрадостно засмеялся. – Нет, до этого еще не дошло. Я пока еще не совсем отчаялся… – Он переменил позу, выпрямился, запрокинул голову и взглянул в темный потолок бара. – Вам никогда не казалось, что Нью-Йорк – это чудовище, которое поглотило нас и теперь перемалывает в своем темном, грязном, осклизлом брюхе?
– Такие мысли мне в голову не приходили, но… – промямлил я.
К счастью, он и не ждал от меня какой-либо осмысленной реакции. Он разговаривал со мной так же, как какой-нибудь старый английский лорд в своем разрушающемся замке беседовал бы с дряхлым бессловесным лакеем или же со старой охотничьей собакой, способной лишь время от времени ударять хвостом по ковру да посматривать на хозяина подслеповатыми глазами.
– Когда я только приехал сюда – если вы не знали этого, то я родился отнюдь не в этом городе, – мне казалось, что мостовые здесь вымощены деньгами, и предприимчивому человеку остается лишь наклоняться и подбирать их. Я всем нравился, и все шли мне навстречу. Без труда я нашел работу и вскоре сделался ведущим журналистом в газете. Я стал вхож в богатые дома, мне сходили с рук насмешки над влиятельными людьми, потому что они находили мои замечания «забавными» и «милыми». – Его передернуло, когда он произнес это. – Но однажды, Эверилл, все переменилось. И произошло это в один-единственный день… Я рассказываю это вам, потому что, черт побери, я не могу исчезнуть, не оставив свою историю хоть кому-то, а вы, сдается мне, в состоянии меня понять.
– В общем да, – пробубнил я. – Надеюсь, что это так…
Мои слова прозвучали с той же степенью убедительности, как если бы они исходили от вышеупомянутой старой охотничьей собаки.
– Впрочем, я не требую, чтобы вы приняли мои слова на веру, – продолжал Крэбб. – Если вы меня выслушаете, этого уже будет достаточно. Уж так устроен человек, ему претит всякая мысль о том, чтобы исчезнуть, уничтожив всякую память по себе. Возможно, во мне еще живы остатки прежнего тщеславия, как знать?
Он снова отпил из стакана и заговорил негромко, ровным голосом, как человек, уже принявший решение:
– Все случилось одним ранним вечером в начале мая. Было жарко, словно наступило настоящее лето, в воздухе стояла невыносимая духота, как будто незримый газовый шарф вдруг наброшен был на рот и горло и чуть затянут – не так, чтобы задушить насмерть, но достаточно, чтобы не позволить дышать вольно, полной грудью. Я вышел погулять, однако мне сделалось только хуже. Сам не знаю как, следуя больше за своими бессвязными мыслями, нежели за внешними впечатлениями, я забрел в один из тех районов, куда не следует заглядывать человеку постороннему, даже если дело происходит при свете дня и человек этот – крепкий молодой мужчина, способный постоять за себя. Ибо дело тут не в какой-то внешней агрессии, которую не так уж трудно отразить, обладая определенной сноровкой и физической силой. Главная угроза исходила даже не от местных жителей, хотя они, разумеется, не скрывали своей неприязни к чужаку, вторгшемуся на их территорию, а от некой общей атмосферы, которая вся была буквально пропитана ненавистью. Она выталкивала меня, как сжатый воздух выталкивает пробку из бутылки. Однако я довольно упрям, и если уж случайность – или, если угодно, судьба – завела меня в этот квартал, я вовсе не собирался поддаваться страху и уносить отсюда ноги по первому же приказанию, прозвучавшему хотя и бессловесно, но с совершенной отчетливостью. Я остановился посреди улицы, заложил руки в карманы и с деланой беспечностью огляделся по сторонам.
Ни травинки не росло на этой раскисшей, растоптанной грубыми башмаками почве. То, что можно было бы назвать тротуаром, здесь представляло собой неоструганные доски, брошенные как попало вдоль домов. Впрочем, назвать домами эти лачуги можно было лишь большим усилием воображения: их сколотили из ящиков, картонок, каких-то палок, местами дырки в них были заткнуты тряпьем, все это давно прокисло и воняло так сильно, что слезы выступали из глаз. И тем не менее там ютились люди – или, скорее, какие-то подобия людей: невысокого роста, смуглые, они производили впечатление полуживотных или каких-то карликов с полей Ирландии, о которых рассказывается в их нелепых преданиях. Мужчины сплошь заросли волосами – бороды покрывали не только подбородок, но и щеки, так что видны были лишь блестящие темные глаза. Женщины заматывались в тряпье, желая скрыть свои лица, – и, смею заверить, это являлось поистине актом милосердия с их стороны. Поскольку все эти полулюди были неестественно маленького роста, я не мог определить, встречались ли среди них дети, а густые бороды неопределенного серого цвета не давали также выделить среди них стариков. Казалось, все эти существа приблизительно одного возраста, который не поддавался определению.
Один из них подковылял ко мне совсем близко. Надо сказать, что их тощие ноги были кривыми – они как будто были сломаны в области коленей и выгибались влево и вправо. Он уставился мне прямо в лицо, и я вздрогнул, потому что внезапно в самой глубине его глаз я увидел ненависть. И это не была обыкновенная ненависть опустившегося обезьяноподобного существа к человеку, занимающему неизмеримо более высокое положение в обществе, нет, это была какая-то древняя, не поддающаяся описанию ненависть, которая, как мне внезапно показалось, была намного старше и этого существа, и меня, и даже, возможно, самого Нью-Йорка.
Инстинктивным движением я оттолкнул его – к моему удивлению, это оказалось совсем нетрудно. Он отлетел в сторону – легкий, как будто сделанный из бумаги и вообще лишенный внутренностей, но в то же время исключительно горячий. Прикосновение к его теплым липким лохмотьям вызвало у меня дрожь отвращения, я снял перчатку, бросил ее на землю и вытер руку носовым платком, который также выбросил. Несколько местных жителей тотчас схватили и платок, и перчатку, разорвали их и затолкали себе в рот.
Я смотрел по сторонам, не понимая, как мне выбраться отсюда. Мало того, что я никак не мог припомнить, слышал ли о подобном районе раньше, – я не мог восстановить в памяти и весь свой путь сюда. Помню только, что по дороге обдумывал статью, которую обещал написать в связи с выходом в свет сборника стихов Майкла Коннолли Райта…
– «Песни запредельного»? – живо переспросил я. Я читал эту книгу, и она вызвала у меня сильные, но противоречивые чувства. Теперь, едва услышав упоминание о ней, я тотчас понял, что очень хотел бы узнать о ней мнение Джона Тернавайта Крэбба, в своем роде весьма авторитетной для меня личности.
Крэбб кивнул и снова отпил из стакана. Виски словно не оказывало на него никакого действия: он не расслаблялся, не пьянел, а просто машинально делал небольшой глоток, когда ему требовалась пауза в рассказе.
– «Песни запредельного» написаны странным шероховатым слогом, – заговорил Крэбб немного другим тоном.
Он сразу расслабился, и на какое-то время ко мне вернулся прежний мой знакомец, журналист, которым я восхищался. Мне подумалось, что он был рад сменить тему. Хотя он сам вызвался рассказать об обстоятельствах, которые подтолкнули его к мысли переменить место жительства и весь свой образ жизни, все же разговор об этом давался ему тяжело. Он то и дело запинался, подбирая слова, как будто опасался, что неточные выражения в его повествовании дадут мне повод усомниться в правдивости его истории.