Ужин был приготовлен превосходно. Я заметил, что пришли сюда не только двое-трое жильцов гостиницы, но и человек семь-восемь местных жителей, которые предпочитали ту пищу, что зарождалась в здешней кухне. Возможно, именно это обстоятельство и стало наиболее прибыльным для гостиницы. Так или иначе, всё подходит к концу, и около девяти часов я совершенно не представлял себе, чем бы мне заняться. Вести разговоры с мистером Гудманом не хотелось. Я понимал, что он будет изворачиваться и льстить, стараясь отвести мой разум от нежелательных вопросов о дополнительных доходах и прочих неинтересных для меня предметов. Просто сидеть в комнате? Делать наброски по воспоминаниям? Но у меня здесь еще не возникло никаких воспоминаний…
В конце концов я не выдержал и спустился вниз. Там никого не было, дверь оказалась не заперта (в маленьком поселении, где все друг друга знают не одно поколение, двери обычно и не запирались). Я вышел и втянул в себя неожиданно ледяной воздух. Это дышало море. Оно плескалось совсем близко, и уже здесь, на маленькой площади, слышен был шум набегающих волн.
Поневоле я зашагал туда, откуда доносились звуки. Море кричало. Кто говорил, что звуки прибоя похожи на пение? Это были вопли отчаяния, вопли, принадлежащие какому-то древнему, давно забытому существу, лишь отдаленно подобному человеку.
И вот море открылось передо мной. Я замер, ощущая собственную ничтожность. Ее лишь подчеркивал контраст маяка и летающих вокруг него чаек: кто-то живой, но с короткой жизнью, которая скоро оборвется и будет забыта навеки, – и кто-то почти вечный, равнодушным оком взирающий на постоянно меняющийся, ненадежный, слабый мир…
Волны кричали, бросаясь на маяк и отскакивая. Несколько минут я неподвижно смотрел на это, пока вдруг не понял, что волны, слабые, но бессмертные, кусают скалу и выстроенное на ней сооружение, грызут их зубами, рычат от гнева и отчаяния, и с каждым прыжком какой-то незримый, не поддающийся измерению крошечный кусочек скалы удается поколебать, сделать слабее, – однако поражения эти, наносимые раз за разом, незримы, поскольку ничтожны.
Не знаю, как передать мои чувства. Тем временем ветер дул все сильнее, и волны поднимались все выше. Раз за разом они становились страшнее, из глубины вод как будто тянулись бесчисленные руки с выгнутыми когтями, пытающиеся вцепиться в скалу, а под ними раскрывалась огромная черная бездна. И при каждом новом порыве ветра бездна делалась все глубже и страшнее, а волны поднимались все выше, порой захлестывая маяк целиком. И все же они отступали, а он продолжал стоять, мрачный, залитый водой и оттого светящийся под луной зловещим ледяным светом. Но я отчетливо видел и другое: там, в безмерной глубине, разверзающаяся клокочущая бездна сияет каким-то окровавленным, яростным светом, от которого у человека начинают болеть глаза.
– Что вы здесь делаете? – внезапно раздался голос у меня за спиной.
Голос звучал испуганно. Я обернулся и разглядел знакомую фигуру мистера Гудмана. Он стоял на берегу, завернувшись в большой теплый плащ, и светил на меня фонариком.
– Мистер Гилберт-младший, что вы делаете здесь? – почти выкрикнул он. – Разве вам не говорили, что по вечерам следует находиться дома?
– А вы что здесь делаете, мистер Гудман? – парировал я.
– Пришел вас искать, – ответил он. – Идемте домой, скорее!
Он почти потащил меня в сторону гостиницы и больше не произнес ни слова.
Наверное, время уже приблизилось к полуночи, когда я лег в постель и принялся смотреть в потолок. Сон не шел, перед взглядом по-прежнему оставались та скала и бьющиеся о нее волны. Они росли все выше и выше… но вместе с ними, как чудилось, росла и скала, готовая в любой миг дотянуться до неба. Полно, да действительно ли настоящая скала то была? И что там делает маяк – и маяк ли это? Своими воспоминаниями я как будто восстанавливал их истинный облик. Они казались чем-то сверхъестественным, принесенным в наш мир из какого-то бесконечно далекого прошлого – или из бескрайних иных миров, о которых никто из нас не имеет ни малейшего представления.
Что это? Откуда оно взялось? Почему моя судьба привела меня к этому месту и вынудила безотрывно глядеть на странное сооружение, так яростно враждующее с морем?
Я уже знал, что отныне мне никогда не избавиться ни от бездны, ни от скалы, ни от бушующих волн, вырастающих до небес с наступлением темноты. Я могу закрывать глаза, выходя на берег, или вовсе уехать куда-то в другое место – в любом случае это зрелище будет преследовать меня вечно и гнать по миру до тех пор, пока я не вернусь к скале и не брошусь в пылающую бездну, которая раскрывается у подножия старого маяка.
Голос запредельного
Никто из наших знакомых не имел ни малейшего понятия, что побудило Джона Тернавайта Крэбба, одного из лучших репортеров «Нью-Йорк Дейли», оставить все: работу, обещавшую карьерный рост, знакомых, которые неизменно им восхищались, со вкусом обустроенную холостяцкую квартирку с видом на Централ-парк – и скрыться в неизвестном направлении.
Для стороннего наблюдателя все это произошло совершенно внезапно. Буквально накануне своего исчезновения он выглядел активным и бодрым, и из-под его неустанного пера вылетало искрометное описание приема у леди Брустер.
Крэбб вовсе не принадлежал к числу так называемых творческих натур, которые ревниво оберегают от постороннего взора незрелые плоды своего творчества и выдерживают их в тепличных условиях до тех пор, пока те не созреют окончательно. Он был не из тех мучеников стиля, что запираются в угрюмой мансарде и вычеркивают слово за словом, тщательно подбирая ту единственную формулировку, которая с наибольшей полнотой выразит потаенную мысль. Слова как будто сами слетались к нему – словно птицы, которым насыпали зерен, – и он лишь подхватывал их на лету и переносил на бумагу. Позднее он подвергал свои статьи небольшой правке, однако в процессе никогда не делал пауз, чтобы исправить какое-нибудь выражение на более удачное. Видно было, что от всего этого процесса он получает огромное удовольствие, и чувство это было заразительно. Кое-кто в нашей редакции даже говорил, что можно получить свою порцию вдохновения, просто постояв рядом с Крэббом. Чаще всего он писал не за столом, а стоя – опершись коленом о стул и наклонившись над столом в неудобной позе. Порой у меня складывалось впечатление, что он боится переменить положение, чтобы не спугнуть уже слетевшихся на угощение «птиц», и потому строчит, приплясывая от нетерпения и брызгая по всем сторонам кляксами.