Счастливого дня пробуждения

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ну конечно, – усмехаюсь я. – Наука.

– Именно.

– Ну всё равно. Это же получится, что ты просто убиваешь себя, чтобы твой клон продолжил где-то жить и действовать за тебя. – Я жестом указываю на моего незримого клона в воздухе. – А твоё собственное сознание окажется мертво в тот же самый момент, как уничтожат твой мозг…

– А если все вокруг так делают? – Он снова вскидывает бровь. – Если бы я постоянно телепортировался на твоих глазах и тебе бы это казалось нормой жизни? Если бы в нашем доме вместо лестницы был телепорт и «биологическая смерть сознания» происходила бы по двадцать раз на дню? Что бы тогда тебе казалось нерешимым вопросом смерти сознания? В таком мире мы бы называли сознанием не совокупность материального субстрата сознания и его «духовной субстанции», – он показывает кавычки пальцами, – а принимали бы за сознание только сам его эфемерный процесс мышления и его результаты. Это был бы мир копий, а не оригиналов. И мы бы многие проблемы решали посредством тех знаний, что привели нас в эту точку.

– Ну например?

– Например, если в нашей гипотезе возможно клонирование и перенесение объектов, то возьмём бытовые вещи: проще скопировать и воспроизвести кость или даже целый организм до перелома, чем его зарастить. И все те знания, что для нас полезны и очевидны – к примеру, касающиеся медицины, – стали бы просто нерелевантны. Зачем знать, как лечить пиелонефрит, если можно скопировать новую почку?

– А-а, фонарщики и стенографистки, – со знанием дела киваю я.

– Верно. И наши с тобой навыки стали бы перфокартами в мире цифровых носителей. А ведь мы с тобой, быть может, доживём до мира клонов, и он нас вынудит жить по его правилам и забыть о наших взглядах на сознание как на биологию. Вопрос того, во что ты веришь, – это вопрос того, какой мир тебя сформировал. Для тебя ценность – нейробиология сознания, потому что это то, что ты о нём знаешь. Но, по правде говоря, намного важнее то, чего ты не знаешь. Мир – чрезвычайно комплексная система, уходящая вверх, вглубь и вширь. Всего несколько десятилетий назад мы как человечество ещё не мыслили о мире на микроуровнях атомов и клеток. А теперь что он есть для нас? Это совокупность химических элементов? Это атомы? Биология? Физика? Это социология, экономика или политика? – Он внимательно на меня смотрит. – Все эти утверждения верны. Но как охватить все системы разом? И главное – чего ещё мы не знаем? Как изменится наше восприятие с добавлением новой шкалы?

– То есть вы хотите сказать, что мы ещё, быть может, откроем душу? – иронично вздыхаю я.

– Я не верю в существование души, – качает он головой. – Но я бы хотел верить. Если бы я знал о её существовании наверняка, то моя жизнь была бы проще и кончилась бы лет пятьдесят назад. – Доктор оборачивается ко мне, на его губах появляется улыбка. – Я бы не искал бессмертия.

– То есть, – я вглядываюсь в его лицо, – то есть вы боитесь смерти?

– Я боюсь не смерти. А несуществования, – тихо и искренне говорит он.

– Несуществования? Но это же буквально ничего? – поднимаю я брови.

– С прекращением сознания прекращается жизнь. Тебе, быть может, этого не понять, потому что эмпирически ты не знаешь, что такое настоящее несуществование, которое есть у всех людей до их рождения. Потому что у тебя не было рождения и было много прошлых жизней. Пусть ты о них не помнишь, но их помнят твой мозг, нервы, нейроны. Твоё бесстрашие – привилегия бессмертия, – улыбается он.

* * *

В номере удивительно много журналов разных лет – видимо, чтобы компенсировать отсутствие телевизора, – и я читаю их до глубокой ночи в свете прикроватного бра. Человеческая жизнь кажется яркой и увлекательной: люди занимаются спортом, рыбачат, носят необычную одежду. А парфюмерия – чем это должны пахнуть «роскошь», «мужественность» или «нежность»? Но в то же время меня поражает, как мало значения, похоже, для людей имеет медицина, о ней вообще ничегошеньки не попадается, кроме единственной донельзя глупой статьи о повышении давления от употребления кофе. И ни словечка о хирургии.

Из-за чтения я опять теряю счёт времени. Теперь я даже по инъекциям снотворного не ориентируюсь: доктор больше их мне не ставит, просто оставляет шприц и ампулу. Говорит, это должно развить мою самостоятельность. Не то чтобы я этому правда радуюсь: я через раз ставлю себе синяки, – но мои уговоры на него вообще мало действуют.

Я складываю журналы назад в тумбу, и взгляд мимоходом скользит по спящей фигуре доктора – всего в паре шагов от меня. Какое-то время я всматриваюсь в его расслабленное лицо, слежу за тем, как размеренно вздымается грудь. И это… странно.

Я тихонечко выпрямляюсь и на носочках подкрадываюсь чуть ближе. Боковой свет кидает резкие фактурные тени от каждой морщинки. Прежде мне никогда не приходилось видеть, как доктор спит или ест. Даже как просто отдыхает. Он мне казался чем-то сродни машине или богам из легенд, как бы наивно это ни звучало. В конце концов, прежде моё сознание считало нас чем-то схожим: создатель и творение. Он и сам говорил, что мы не так-то различны; он сам себе эксперимент. Но вот он лежит здесь, очевидно, во второй стадии медленного сна, и никогда прежде мне не приходилось осознавать его человеком.

А ведь он человек. Всего лишь человек. После смерти Николая и потери нашего дома эта мысль мне удивительно не нравится. Доктор – такая же константа в моей жизни, как то, что Земля вертится вокруг Солнца. Как гравитация, как видимый свет, составляющий зрительный мир. Парадигма и мера вещей. И осознавать, что его постоянство на самом деле фантомно, и что он смертен, как любой другой человек, и что в конечном счёте его жизнь зависит от меня…

Я осторожно отползаю назад, но вдруг сквозь тонкие стены слышу скрип двери и чьи-то шаги. Нет, не чьи-то – той самой девочки, что сегодня толкнула меня на лестнице. Их проворную лёгкость тяжело перепутать с ковылянием старика или разлапистой манерой дальнобойщика из соседней комнаты. Уже за полночь, что она тут делает? Какой-то короткий миг я ещё сомневаюсь, но всё же отпираю дверь и выскальзываю в тёмный коридор.