Утро, несмотря на вчерашнюю красную луну, было светлым и теплым, лишь над водой как напоминание курился мутноватый дымок. В извинение своей минувшей слабости Амур уже умудрился поймать и преподнести мне жирную полевку, а Владислав, к моему удивлению, оставил ее у входа в палатку и сам предложил побродить поодиночке, где вздумается, взяв пса с собой.
— Пушкинские прелести меня давно не трогают, — усмехнулся он, — а вот пройтись по лесу с собакой — наслаждение забытое.
И мы разошлись по разные стороны реки.
Конечно, после Довлатова осматривать заповедник с возвышенными чувствами невозможно, тем более что бессмертные типы восторженного идиотизма постоянно подтверждают горькую правоту хозяина «ундервуда». Через четверть часа после того, как я вышла на «дорогу, размытую дождями», о чем в жарком сухом августе громко кричали аж три надписи, на мой вопрос, попаду ли я этой дорогой к дому, всклокоченное существо неопределенного пола закатило глаза и театральным шепотом уточнило:
— К дому Поэта?!
— Нет, управляющего, — буркнула я и убежала вперед, дабы не смущать святой веры… в неведомое.
Михайловское походило скорей на добропорядочное бюргерское хозяйство где-нибудь в Швабии, чем на одно из богатейших имений Псковщины, приведенное сначала Сергеем Львовичем, а потом и его сыном в убогое поместьишко с обветшалыми крышами и ленивой дворней. Отстраниться от этой аккуратненькой черепички, затейливых цветиков и пейзанских тынчиков можно было, лишь встав спиной к дому и поглядев на реку, единственно настоящую в своем равнодушии. Уходя, я с тайным злорадством украла из-за забора — на сей раз весьма недекоративного — недозрелое пушкинское яблочко и с тем же злорадством выбросила его едва надкушенным в ганнибаловский пруд, впрочем по-настоящему жутковатый. Над Ганнибалом, видимо, тряслись меньше, что явно шло лишь на пользу. Петровское оказалось еще на реставрации, и я отправилась в Тригорское, с ужасом ожидая и там увидеть нечто бутафорски постыдное.
На удивление там все оказалось живее, и даже бойкая торговля открытками с «зайцем, перебежавшим дорогу Пушкину», в общем-то не испортила картины. Я прошлась по парку, удивляясь его нелепости и поглядывая по сторонам в надежде увидеть Гавриила, выслушивающего деревья. Спрашивать о нем у чужих мне не хотелось. Но его нигде не было: ни под елями, ни за банькой, ни даже у векового дуба. И вся эта поездка вдруг показалась мне дурацкой детской затеей, и сразу же захотелось обратно, поскольку окружающая природа выглядела ничуть не более живой, чем в городе, скучной попыткой установить внешние человеческие правила.
Но поля за оградой все-таки были хороши и так песен-но волновались под ветром, что я решилась на последнее, совершенно внезапно пришедшее мне в голову средство: подражая Гавриилу, я громко и протяжно свистнула. На меня, как на кощунственную нарушительницу поэтова покоя, с подозрением оглянулись трепетные туристы, но больше ничего не произошло: не вынырнула из волнами ходившего поля золотая тень, не мелькнула за деревьями синяя роба — только безымянный цветок сломался под моей ногой. Прислонившись к ограде, я зло закурила, за короткие две минуты заставив себя успокоиться тривиальной мыслью о том, что каждому свое и что нет смысла лезть туда, где ты не только чужая, но своим вторжением способна что-то испортить или даже безвозвратно погубить. Ласковое лицо Никласа вспыхнуло и погасло в уже бессильных березовых листьях, и, опустив голову, но твердой походкой я пошла к выходу, сбивая по пути головки каких-то увядавших кусточков и по детской привычке срывая жирные, почти лиловые васильки.
— Думаю, что растение, столь преисполненное важности, не заслуживает подобного обращения, — раздался голос прямо мне в спину.
— Что не заслуживает обращения? — почти механически переспросила я.
— Боярская спесь! — раздалось вместо приветствия. — Он же пламенчик, он же и горицвет — цветок, столь безжалостно уничтожаемый вами. Надеюсь, вы делали это лишь потому, что не знали его имени. Вот васильки вы знаете, а потому гораздо к ним снисходительнее. А зря — это хитрецы, которым все-таки удалось сбежать от нашего старого Вильгельма и добраться сюда по железной дороге, словно в насмешку, как раз в год смерти соседа Осиповых. Вот так-то. Не обижайтесь на нас, Варя. Мы все прекрасно слышали, и Донго был готов помчаться, но я удержал его… Уж вас я тут никак не ожидал… — Пес вертелся рядом, то и дело поднимая лобастую голову философа и всем видом демонстрируя хозяину: «Видишь, я же говорил, а ты опять не послушался!» — Впрочем, все совпадения суть лишь воплощение наших тайных желаний.
— Это не совпадение, я специально приехала сюда увидеть вас… — Гавриил спрятал улыбку так, что я была вынуждена добавить: — Да и в Пушгорах я тоже ни разу не была. — Он продолжал молчать, ясно глядя на меня своими солнечными глазами в тенях ярко-черных ресниц, и оказалось невозможным не сказать и остального: — Там, в Ботаничке, мне правда почему-то захотелось вас увидеть, и я пошла узнавать, а там…
И тут Гавриил расхохотался настолько звонко и неприлично для столь святого места, что на нас обернулось сразу несколько почитателей Пушкина, а кто-то с ревностным возмущением любителя формальностей начал сладострастно тыкать пальцем в сторону Донго.
— Молодцы ребята, вот молодцы! — постанывал Гавриил. — Надеюсь, до Гадеса-то они добрались?
Мне вдруг стало даже как-то обидно за вспотевшего от старания сухонького пастора, так гордившегося выученным, и я в полной растерянности пробормотала:
— А разве надо было до Гадеса?
— Конечно! Ведь на «Б» и «А» там совсем немного!
— Где? Ах нет! Послушайте! — Я попыталась выскочить из вновь становившегося фантастическим разговора. — Вы, разумеется, можете развлекаться как угодно, но и про вас там тоже говорилось нечто несуразное, вроде «зальет и пропьет» или что-то в этом духе…
На этот раз Гавриил смеялся уже до слез.