— Простите, простите еще раз, Варя, сейчас я все объясню. Дело очень простое. Эти чернорабочие в саду — замечательные ребята. Они всегда рады включиться в какую-нибудь игру, как дети. Вот я и предложил им мимоходом выучить наизусть мифологический словарь. Ей-богу, они делают успехи и через пару месяцев заткнут за пояс наших филологов. А что касается меня, то… но я лучше снова покажу вам прямо на деле.
— А почему же букшбом так нигде и не появился? — словно бросаясь в воду, в упор спросила я.
— Букшбом? — Левая бровь Гавриила поползла вверх, но вдруг застыла на полпути и дрогнула, готовая сорваться. — Букшбом весь погиб, как и дикие оранжи. Осталась только сиринга.
Я получила ответ на свой вопрос, но он не объяснил ничего, и, как загипнотизированная, я поплелась по дорожке, окаймленной все той же боярской спесью — что за странное название и почему? Никакого величия… и все же, все же в растопыренности мясистых листьев присутствовала некоторая надменность… Однако, видя перед собой лишь гибкую мускулистую спину, я уже старалась не думать ни о чем.
Мы остановились рядом с полумертвым деревом, гордо именовавшимся «дубом вековым»; от него на вылизанные дорожки падала слабая обманчивая тень.
— Видите, старик умирает, но не естественной смертью, которую я, честно говоря, приветствовал бы, а во многом из-за того, что полвека назад немцы устроили в холме под его корнями командный пункт. — Лицо Гавриила не то брезгливо, не то страдальчески сморщилось. — Да и вообще атмосфера здесь была не из лучших: вокруг слоями гнили трупы, то их, то наши, этакий слоеный пирог. Для простой травы это даже полезно, но для благородного дерева… Так что лечить приходится не только корни, но и душу. Еще хорошо, что не позвали каких-нибудь американских арбористов. — И он, все больше увлекаясь и забывая про меня, стал углубляться в подробности длительного лечения многострадального дуба.
Но меня столь явное признание души у дерева, тем более сделанное профессионалом, увело совсем в иную сторону, и очнулась я лишь от внезапной тишины. Гавриил стоял и с любопытством смотрел на меня, склонив голову набок, как птица. Но не успела я виновато улыбнуться, придумав благовидную причину своей рассеянности, как, не меняя позы, он спокойно спросил:
— Варя, скажите, вы хотите общаться со мной, потому что вам интересно или для того, чтобы решить какие-то свои проблемы?
Вопрос был убийственным и убийственно честным. Своим вопросом Гавриил выворачивал наружу и то, для чего я стремилась видеть его снова и снова, хотя к этому не было никаких реальных причин, и то, почему он имел право на подобный вопрос. Но объяснить все это ему было невозможно, по крайней мере сейчас.
— Наверное, я пытаюсь подняться на какой-то другой уровень и чувствую, что вы можете мне в этом помочь. То есть я не прошу помогать, просто эта возможность черпать — или понимать, как вам будет менее обидно… Я хочу сказать, что это отнюдь не использование вас… не пользование чужим…
Я сбилась, тем более что мимо шла очередная возбужденная группа, и наши позы — его, сурово призывающая к ответу, и моя, покорного оправдания, — слишком вписывались в литературный контекст места. И это было смешно. Я наконец улыбнулась, улыбкой предлагая закончить разговор или считать, что его не было вообще. Но, не ловя брошенный мяч, Гавриил спокойно переждал, пока пройдет разделявший нас людской поток, и подошел ближе, все так же ясно и заинтересованно глядя на меня — теперь золотой блеск его глаз смягчался густотой ресниц и спутанных нависших бровей.
— То есть вы хотите реализовать… воплотить не важно что, время, настроение, желание, мысль, в конечном счете, себя — через кого-то или что-то, извне, во внешнем?
— А как же иначе? — растерялась я.
— Иначе? — Глаза его на какую-то долю секунды вспыхнули и стали почти нечеловеческими, но видно было, как он усилием воли потушил их и жестом подозвал Донго. — Тогда мы с вами еще увидимся. А сейчас мы идем купаться под Савкину горку, пес слишком нервничает в этом до сих пор отравленном месте. Вас я не зову — там омут. — И невысокая ладная фигура свернула за холм.
Я еще некоторое время постояла, неожиданно обнаружив тихую прелесть в послевкусии только что происшедшего разговора, и побрела к дому, растерянно глядевшемуся в недавно вычищенный, неестественно прямоугольный пруд. Я шла совершенно ни о чем не думая, и это расслабленное состояние, наилучшее в ситуациях, когда решить все равно ничего невозможно, овладевало мной все более, и чем ненавязчивей, тем властнее. Постепенно и волшебство места захватило меня — исподволь и лукаво. Именно Три-горское с его до сих пор шелестящим в ветвях влюбленным девичьим шепотом, с заросшими барбарисом укромными углами, над которыми курился аромат молодой и щедрой мужской силы, с тщательно выверенной масонской, как оказалось, планировкой на первый взгляд бестолкового парка на самом деле больше всего передавало спелую легкость пушкинского духа — и бродить по усадьбе было приятно. Я всегда без особого труда переходила временные грани, когда дело касалось литературы, и сейчас, спускаясь к реке за кургузой банькой, уже с восторгом ощущала на себе платье, туго перевязанное под грудью синей атласной лентой, а под ним разгорающийся пожар скрываемой страсти. Рука непроизвольно подбирала несуществующий газовый подол, и ножка ступала осторожней, словно на ней была не кроссовка, а прелестный бархатный, тупоносый и плоский башмачок.
Через три четверти часа я была уже на той стороне и ничуть не удивилась, когда лежавший возле палатки Владислав не привстал мне навстречу, а лишь отбросил на мох почти слившуюся с ним по цвету книгу. Золотое факсимиле блеснуло опавшим листом, и… развязалась синяя лента…
— Честное слово, порой чувствуешь просто унижение, — не посмотрев на меня и снова взяв в руки книгу, задумчиво произнес он.
Разговоры об унижении непреодолимой властью женского — подразумевалось, моего — тела я слышала с самого начала нашей связи, и они всегда вызывали во мне лишь новую волну желания. Зачем он начал их сейчас, когда русые завитки на его высоких висках еще влажно блестели, было непонятно и неумно. Я улыбнулась и блаженно коснулась неизменно прохладных пальцев на темно-зеленой обложке. Но книга раскрылась, сбросив мою руку.
— Я не о том, — нетерпеливо продолжил Владислав. — Унижение культурой — вот что ужасно. Люди нашего круга опутаны культурным контекстом настолько, что он уже отравил самые источники нашей жизни. Татарские орды знаний существуют в нас как объективные истины, и пробиться сквозь них своей, пусть даже самой обыкновенной мысли безумно трудно. Да что мысли! Благодаря этому мы не вольны даже в чувствах! За нас чувствуют ассоциации, подтексты, цитаты, фетиши и прочие вампиры культуры. Они толкают нас на избитые дороги, и с самого начала нам не дано пройти горький путь собственного выстраивания мира. Вот только что… — Он довольно сухо и зло рассмеялся. — Неужели ты думаешь, что я уж так хотел тебя здесь, в этой грязи?! Отнюдь нет. Но хитрый старик подсунул мне эту фразу, и я, жалкий раб, воспылал. Послушай, — неожиданно спокойно перебил он себя, — а что Никлас? Он тоже был лишь заложником?..
Перед моими глазами второй раз за сегодняшний день, но на этот раз — нехорошей темнотой, сгущающейся в сумерках по углам старых квартир, проплыл Никлас, такой, каким он был в наши юные смутные прогулки по царскосельским паркам: его любовь была зачата там, где все слишком пронизано памятью вдохновляющих женщин и созидающих мужчин.