В гостиной, как всегда полной знакомых, малознакомых и совсем незнакомых лиц, висело возбуждение, сгущавшееся вокруг высокой девочки с лукавым лицом. Она была миловидна, не более. Но радостное откровение плоти читалось в ней слишком явно, и она, вероятно не видя в этом ничего плохого, не пряталась и не скрывалась. Хозяйка смотрела на нее с любопытством, я — с подлинным интересом, остальные — с неприязнью и ожиданием скандала. Шален, впрочем, потянулся к ней вполне дружелюбно, отчего губы у некоторых поджались еще больше. Мне стало весело. И так вели себя люди, столь смело рассуждавшие о всевозможных свободах, и о свободе плоти в том числе!
Эта девочка, сама еще толком не понимающая своего оружия, привела в замешательство десяток взрослых, действительно немало повидавших на своем веку мужчин и женщин. Правда, женщин — больше. Я с трудом подавляла улыбку. Если бы эти милые девочки семидесятых, превратившиеся в стоящих на охране своей псевдособственности дам, знали о том, какой веселой подругой была я доброй половине их мужей…
Я оглянулась в поисках какого-нибудь знакомого мужского лица, с которым можно было обменяться мгновенным, ясным, все понимающим взглядом. Но мужчин в гостиной не оказалось. Макс, вероятно, говорил правду, и все они ждали чего-то в крошечной комнатенке, гордо именуемой кабинетом. А было бы интересно посмотреть на того, кто рискнул привести сюда эту малышку, и даже больше того — кто сумел найти это дешевенькое чудо.
За окнами все яростней разыгрывалась сухая метель, и был даже явственно слышен рассыпчатый стук бросаемых в стекло пригоршней колючего снега. Девочка робко гладила Шалена, который, как все собаки, особенно мужского пола, безошибочно угадывал в женщинах силу их женственности. Разговор между тем шел обо всем или ни о чем, словно воздух в этой тринадцатиметровой комнате и не сгущался от недоговоренности…
А в девять часов я едва успела схватиться за тяжелый кожаный ошейник, как дверь из кабинета распахнулась и в гостиную шагнул высокий парень, все движения которого и отрывисто произнесенные слова принесли с собой давно забытый привкус беды.
— Послушайте, это же война…
Так я познакомилась с Кириллом. Было начало декабря девяносто четвертого года.
В нем была мальчишеская узость, мало соответствующая его профессии: Кирилл работал оператором на студии документальных фильмов. Перед Новым годом, когда нужно дать себе несколько часов, а лучше дней одиночества, нет для этого более подходящего места, чем выверенные с математической точностью печальные перспективы Крюкова канала. Там, под старыми тополями, я случайно и увидела чуть подавшуюся вперед фигуру с привычно приподнятым левым плечом. Мы шли навстречу друг другу в скудной оплетающей ноги поземке.
— Кирилл! А разве вы не на танке и не врываетесь первым в города?
Он не улыбнулся, но заученным жестом выровнял плечи.
— Это телевизионщики. А наше дело после, когда проявляется и осмысляется быт, на наших пленках переходящий, так сказать, в бытие. Впрочем, мне бы хотелось… я пытался… — Он смутился, махнул рукой и явно собрался попрощаться. Только сейчас я заметила, что при русых волосах у него темно-карие, почти черные глаза.
— Вы торопитесь? — Я уже подсчитала свои плюсы и минусы за этот год и к тому же замерзла, а потому была готова разделить хотя бы треть скучной дороги до метро с кем угодно.
Он, кажется, удивился.
— Нет, не тороплюсь. Вернее, съемка только в четыре, и надо бы перекусить. — И все же в его тоне была нерешительность.
— Отлично. На канале открылось новое кафе — проверим?
Мы молча пошли, шагая едва ли не в ногу. Он хорошо шел, ровно, упруго и сдержанно, и хорошо молчал. Но на ведущих в подвальчик ступенях вдруг остановился и открыто поглядел на меня, словно чего-то ища.
— А где же ваша собака? — спросил он, словно пытаясь оправдать этот свой пристальный и настойчивый взгляд. — Признаюсь, вы меня тогда, у Михаила, поразили своим единством, такой слитностью, что ли.
Лучше польстить он не мог: мы с Шаленом были действительно «одной крови», а людей, понимавших это, существовало очень немного. В благодарность я на мгновение прижалась лбом к серому замшевому плечу, тому, что повыше.
В кафе было пустынно и тепло. Мы заказали первое попавшееся в меню блюдо и уселись за широкий стол у окна, через которое были видны черные столбики перил и черные ботинки прохожих. Я рассматривала Кирилла с радостным любопытством. Он был, наверное, моим ровесником или чуть младше, но на его лице до сих пор не читалось следов той кастовости, которая всегда выдает людей кино. И рот у него был замечательный, как красиво изогнутый лук. И я неожиданно подумала, что в ту ночь начала чеченской войны он, наверное, целовал свою шлюшку жарче обычного; уже тогда, в дверях, в нем дышала обостренность чувственности, так свойственная людям в критические моменты похорон, свадеб, известий о рождениях или больших бедах. А уж война, даже несмотря на свою нынешнюю игрушечность и отдаленность, всегда возбуждает темную сторону пола. И почти бессознательно я спросила или, вернее, осторожно выразила уверенность:
— А ведь та ночь после объявления о танках в Грозном была удивительная, правда?