Единственное число любви

22
18
20
22
24
26
28
30

Впрочем, это касалось, вероятно, только меня, ибо запавшие серые глаза и ставший пепельным рот моего возлюбленного говорили об ином. И когда, замкнув вокруг меня тугое и влажное кольцо рук, он начинал говорить, что любил меня всегда, что, почти плача от горячечного мальчишеского вожделения, мечтал о моем бесплотном теле еще десять лет назад, что никогда не мог договорить до конца, входя в меня торопливо и сбивчиво, с расширившимися от страсти зрачками. А я принимала эти порывы не прикрывая глаз и, улыбаясь, думала о том, что было бы гораздо умнее и физически пронзительнее сначала выговориться полностью, погрузив меня в непроходимый лес темных желаний пятнадцатилетнего, а потом брать, как в первый раз, стиснув зубы и задыхаясь от страха… Но это были мелочи — все вполне оправдывалось напором и сталью, жаждой и юношеской неутомимостью.

— Ты нестомчив[1], как породистая собака, — порой говорила я ему высший в моих устах комплимент. Я ужасно сожалела, что не взяла с собой в этот благодатный лесной край малышку Виа Виту, кровную сучку крапчатого пойнтера. Макс обижался, а я, быстрым игривым движением коснувшись его почти не отдыхающей плоти, убегала по скрипучей лестнице вниз, в заросший сад. Там я пряталась среди кустов черной смородины, становившихся к концу лета некрасивыми и обвисшими под тяжестью несобираемых ягод, словно беременные. Но он безошибочно, собачьим чутьем, находил меня, и лиловые пятна темнели на наших телах.

Иногда я брала его с собой на прогулки, и он не нарушал там моего упоительного одиночества, которое дарует только бескрайнее поле да дремучий лес, — в нем самом было еще много незагубленного, природного, идущего от нерастраченного. И я тратила его, щедро и не скупясь.

Через несколько дней зарядили дожди, запасы вина подходили к концу, и смородина стала падать с громким яблочным стуком, но гораздо более мерным, мелким и заунывным, наводившим тоску. Я капризничала. В общем-то я не любила этого вульгарного занятия, но Максу все еще было внове, и не дать ему этой новой игрушки — пусть и ненадолго — было бы неоправданной жадностью. Бедный, поначалу он полагал, что капризы можно ублажить телесным общением, не подумав о том, что капризы плотские бывают страшнее и мерзостнее капризов, так сказать, бытовых. Он обжегся, надулся и уполз в угол щенком, считавшим, что весь век будет только резвиться и грызть тапки, а оказавшимся жестко положенным на место унизительной командой «down»[2].

В этот раз я не взяла его с собой бродить под вялым солоноватым дождем, с радостью видя, как с запада собираются черные тучи, предвещающие грозу — а значит, и вспышку властной чувственности, и конец капризов, и новый поворот в отношениях. К дому я почти бежала, подгоняемая в спину плотными струями сгустившегося перед бурей воздуха. Было неправдоподобно тихо, все напряглось, как перед прыжком, и я с ликованием уже ощущала зарождающуюся в глубинах вулкана густую лаву, готовую грубыми толчками вытекать, сжигая и губя.

Но, с трудом открыв разбухшую от влаги дверь, я услышала наверху странные звуки, совершенно неуместные в одичавшем доме. Работал телевизор. Откуда и зачем Макс вытащил это страшилище, было непонятно, но серый экран светился призрачной стекляшкой, отбрасывая блеклые тени на обнаженную фигуру, вызывающе положившую пальцы на свою волшебную флейту. Флейта жила и пела, и ее музыка, ее цвет глянцевитой вишни открывали дорогу уже закипевшей, уже причиняющей боль лаве.

— Ты сошел с ума, — налившимися губами прошептала я, — что ты делаешь? Кто тебе позволил вытащить эту дрянь и смотреть?!

Макс невозмутимо пробежался пальцами сверху вниз и мрачно заявил:

— Я смотрю уже двадцать минут. Можешь тоже посмотреть.

Рывком сдернув мокрое платье, я скользнула глазами по маленькому экрану: вдоль резных домов по щемяще убогой и прелестной улице северного русского городка шли мужчина и женщина, и на их лицах отражалась та же щемящая прелесть невозможности. И, словно понимая это, камера уводила вверх, по неправдоподобно отвесному пожухлому склону за подгнившими домами, к бесстрастному небу. Что-то давно изжитое и грустное почудилось мне в скрипе экранных шагов по дощатому тротуару, и это раздражало, мешая тотчас затопить лавой дерзкую флейту.

— Что за ерунда? — почти со злобой спросила я, краем бедра уже касаясь ласкающих не меня пальцев.

— Почему же ерунда? — тихо ответил Макс и отодвинулся. — Это, между прочим, кадры из того самого нашумевшего «Единственного числа любви». Интервью со съемочной группой.

Кто-то недавно говорил мне об этой картине, но бешенство жадности, смешавшееся с желанием наказать столь очевидное непокорство, уже мутило мое сознание — и флейта скрылась в жерле вулкана, и запела иную, теперь подвластную только мне песню. И в тот же момент я увидела во весь экран забытую, чуть кривящую губы на левую сторону, улыбку — это был Кирилл. На мгновение захотелось услышать негромкий насмешливый голос, коснуться рукой густых волос… но гул извержения и крики погибающих заглушили едва различимые слова, и далекое стало близким лишь под утро, когда мое сражение было выиграно.

…Я очень ревниво относилась к этой четырехкомнатной хрущевке на проспекте Народного Ополчения. Я любила двух ее мальчишек, которых посылали за «Мальборо» в ближайший ларек едва ли не с пяти лет и которые говорили между собой, пересыпая речь цитатами из Платона; любила красивую, умную и ленивую хозяйку — любила до такой степени, что, возвращаясь к себе после долгих бесед, начинала так же, как она, капризно проглатывать «л». Но больше всего, разумеется, я любила хозяина, барственно-большого и… несчастливого.

Я всегда ездила туда одна, не беря ни мужа, ни сына, ни год назад родившуюся дочь. Это была моя юность, и делить ее с кем бы то ни было я не хотела. Единственным исключением за последние годы стал мой роскошный гордон[3], следовавший за мной повсюду и не спускавший с меня своих темно-ореховых глаз. Привычным движением я садилась прямо на пол у батареи и, подтянув колени к подбородку, погружалась в пестрый бестолковый мир высоких разговоров и мелких страстей, любовных и церковных интриг и прочего живого сора, натащенного с середины восьмидесятых. Один из родственников этого странного дома был крупным деятелем церкви.

И в этот синий вечер начала декабря мы шли с моим верным псом, я легче, он сильнее поскрипывая наконец-то установившимся снегом, а над нами, ослепительная и безучастная, висела луна.

В прихожей гудели привычные возгласы оживления, принужденно улыбаясь, рычал мой Шален, а младший из мальчишек уже оттягивал меня в сторону, возбужденно оглядываясь и шепча:

— Ты представляешь, папин знакомый привел с собой девчонку, такую, что прямо… — Тринадцатилетний Васька передернул широкими не по возрасту плечами. — Все как с ума посходили! Даже Макс пытается… — Он выразительно хмыкнул и бросил быстрый обеспокоенный взгляд на двумя годами старшего братца, ожидавшего, пока я поговорю с Васькой. Ноздри его чуть вздрагивали, как у породистого жеребенка, — было видно, что ему не терпится вернуться в гостиную. — Как здорово, что ты пришла!

— Ладно, Васенька, разберемся. У вас что-то неспокойно сегодня. — Я скосила глаза на Шалена, едва не вставшего в стойку прямо на пороге; собака нервничала. Поцеловав Ваську в макушку, находившуюся как раз на уровне моих губ, я сделала несколько шагов к Максу: — Спокойно, мой мальчик, рядом.

— Если это мне, то я вполне спокоен, — хмуро рассмеялся Макс. — Ты сначала к папе? Они в кабинете, там какие-то нехорошие новости по ТВ.