— И непонятные, — продолжил Чуда: — Вот у меня всё ясно — враг опасный и ужасный. А у тебя непонятное какое-то отражение… Что это было?
Что это было… А вот двумя словами и не расскажешь же!
— Давным-давно я пережил жуткое состояние, — вздохнул я. — Состояние ярости. Я был настолько ожесточён, что по дороге к врагу уничтожил столько народу, что… Я всех убивал — и правых, и виновных, и людей, и тэра… Мне страшн это состояние, Юр. Я не хочу его. Но оно теперь преследует меня. Как говорят про таких зничи — нездрав на сердце и непрочен сознанием. Проще говоря, Юрка, я болен яростью. Это не лечится. Меня проще убить, чем выковырять из меня эту занозину. Она не каждый раз о себе даёт знать, но уж если даёт — то я теряю рассудок в угаре яростного пыла. А то, что я видел там, на озере, — лишь образ этого состояния, ассоциация, не более…
— Понятно, — Чуда помолчал, обдумывая только что рассказанное и сопоставляя его с увиденным.
Хорошо, если понятно. Потому что для меня самого до сих пор ещё неясно — почему ж уже два дня здесь, даже слушая подчас Женькины обидные слова, я ещё не теряю головы, не рушу окружающее, давя и уничтожая жизнь? Может, есть для меня надежда? Может здесь для меня лекарство? Вот эти рыжие вихры на подушке и конопатый носик? Или там, за дверью, яростно сражающийся с тенями молодой боец, после любого пересечения с которым хочется омыться студёной водой?
Женька встрепенулся и потянул меня за кисть, отвлекая от размышлений.
— Слушай, а вот у Жаньки, когда мы на озеро с ним впервые ходили, совсем странная вещь случилась! Я её так и не понял.
— Не надо, — дёрнулся я. — Не дело это для мужчины — страхи другого обсуждать!
— Так я же не мужчина ещё, — рассудительно отмёл Юрка. — А ты и не обсуждаешь — ты мне помогаешь понять. А мне же Жаньку водить, правильно? Я знать должен. Я же вед!
— У него и спроси, — предложил я. Но самого тянуло знать. Что-то подсказывало, что, знай я страхи Юркиного стража, может, и по-другому наше сращивание бы проходило.
— Так он и скажет! — фыркнул Юрка. — Ну, ты послушай. Ничего опасного тогда не было, ну, совсем! Просто по озеру раскатились деревянные бусины. Раскатились, распрыгались, с льда в воду поскакали. И всё! И не совсем круглые, а такие, словно мячик американский. А Жане плохо стало — он сразу осел и ничего сделать не мог. Глаза пьяные, руки ватные, лицо бледное. Он тянется, а дотянуться и собрать эти шарики не может. Вот что это было?
И настойчиво смотрит из-под рыжих вихров. Тут и не хочешь, а задумаешься.
Задумался я надолго. А, когда понял, что же мог видеть Просо, то в душе шевельнулось новое понимание. Нет, неспроста Женька такой острый — как не подступи… И неспроста Чуда требовал рассказать о двоице… Верно моё позавчерашнее предположение, ой, как верно!
— Понимаешь ли, Юра… Жаня — ведомый, — осторожно начал я. — И уже в приличном для ведомства возрасте. А значит, у него наверняка был ведущий. Ведущий и ведомый — самый близкие, самые настоящие друзья. — Я посмотрел на мальчика, тот серьёзно кивнул. — И бывает, что друзья дарят друг другу подарки… Ты, мне кажется, видел рассыпавшиеся чётки. Это обычный подарок в начале ведомости. Такой подарок, который вроде бы как говорит о том, что хотелось бы дружить именно с тем, кому даришь. Он как знак, понятный только двоим. Жест дружбы, жест доверия. Понимаешь?
Чуда молча выслушал. Мордашка посерьёзнела, даже конопатость и рыжая всклокоченность не спасли от хмурого напряжения бегущих внутри ведовской головёнки нелёгких мыслей.
— Я понял. Я всё понял, Борислав. Спасибо, — и, отстранившись от меня, отвернулся к стене, и уже оттуда тихо сказал мне: — Взрослые страхи — это их память. У меня почти нет памяти, но и та просачивается кошмарами и приходится закрашивать сновидения сплошной темнотой. Чтобы не вспоминать. Все эти погружения, в которых ты сотни раз умираешь без смерти; комната обучения, как пыточная, где каждый неловкий шаг — боль; игрушки, что кричат и нападают, когда зазеваешься… Но ваши страхи ещё хуже! Они не внешние. С ними невозможно сражаться, как невозможно сражаться с собой… Я буду спать, ладно?… Сегодня мне понимать больше нечего.
Я закусил губу, смотря на то, как малыш ворочается, укладываясь удобнее. И очень тихо поднялся и вышел. Штормило, перед глазами летали то ли снежинки, то ли мелкие белые мушки, нагло норовя сесть на нос и устроить там снежную горку. Ватные руки-ноги с трудом слушались команд.
Юрка выпил меня, словно бокал с соком — не заметив, не насытившись! Но сильнее ударило не это, а его последние слова. О детском кошмаре обучения, через который он прошёл. И становилось больно от понимания, что знакомые мне по прошлой жизни Кресты оказались такими скудоумными скотами, что проводили мальчика через тернистый путь быстрого взрастания ради неведомой мне миссии. Как рука у них поднялась так увечить сознание одарённого веда! Будь сейчас старые времена, до падения Храма, — тех, кто пошёл на подобное, уже в брызги бы рассеяли по земле! Потому что талантливый вед, зачерствевший своим сердцем, может быть опасен для всего человечества. Возросшего силой до духовного возрастания невозможно остановить на пути ярости, порождённой детскими страхами. Потому ведов растят лучшие из лучших, потому окружают белыми снами и чистыми поступками. А тут — сознательное погружение во тьму! Как простить такое? А вспомнишь конопатый курносый нос и широкую смущённую улыбку, и кулаки сами чешутся.
Вышел из дома на крыльцо — словно выплыл из пучины. Опёрся о перилла рядом с молчаливо курящим Просо и перегнулся — показалось, что вытошнит. Продышался. Обошлось.
Евгений косился и нервно мял сигарету в пальцах, но, слава небу, молчал. Потому что видок мой явно не соответствовал его представлениям о хороших бойцах — жалок да ничтожен.