У этого старика была длинная седая борода. Он был в женской рубашке, обнажавшей его волосатую грудь и руки, покрытые жесткой седой щетиной. Из-под рубашки виднелись грязные панталоны и сапоги, из которых высовывались пальцы. У него во рту была трубка — он курил. В жалкой комнате не было хлеба, но еще оставался табак.
Старик писал, должно быть, письмо вроде тех, которые читал Мариус.
На углу стола лежала старая книга в красноватой обертке; по старинному формату в двенадцатую долю листа, обычному в библиотеках для чтения, видно было, что это роман. На обертке было отпечатано крупными буквами заглавие: «Роман Дюкре-Дюмениля{397}. 1814 год». — Не переставая писать, старик громко говорил сам с собою.
Толстая женщина, которой могло быть от сорока до ста лет, скорчилась около камина, присев на голые пятки.
На ней тоже была только рубашка да вязаная юбка с заплатами из старого сукна. Фартук из толстого холста закрывал юбку до половины. Хоть эта женщина согнулась и съежилась, видно было, что она очень высокого роста.
По сравнению с мужем она казалась настоящей великаншей. У нее были безобразные, рыжевато-белокурые волосы с проседью, которые она время от времени откидывала со лба своими огромными лоснящимися руками с плоскими ногтями. Около нее лежала на полу открытая книга такого же формата, как и лежащая на столе, — должно быть, другой том того же романа.
На одной из кроватей сидела, спустив ноги, высокая, бледная, совсем почти голая девочка: она как будто ничего не видела, не слышала, даже не жила.
Это, должно быть, была младшая сестра той девушки, которая приходила к Мариусу.
Ей казалось на вид лет одиннадцать-двенадцать. Но, вглядевшись в нее повнимательнее, вы убеждались, что ей не меньше четырнадцати. Это была та девочка, которая накануне вечером говорила на бульваре: «Уж какого же стрекача я задала!»
Она принадлежала к числу тех болезненных детей, которые долго не растут, а потом вдруг вытягиваются сразу. Бедность выводит эти жалкие человеческие ростки. У таких несчастных нет ни детства, ни юности. В пятнадцать лет они кажутся двенадцатилетними, в шестнадцать им можно дать двадцать. Сегодня девочки, завтра — женщины. Они быстро шагают в жизни, как бы для того, чтобы поскорее покончить с нею.
Теперь эта девочка казалась ребенком.
В комнате не было никаких принадлежностей работы: ни станка, ни прялки, ни рабочих инструментов. В углу валялось какое-то поломанное железо подозрительного вида. Тут царила та угрюмая праздность, которая следует за отчаянием и предшествует агонии.
Мариус в течение нескольких минут смотрел на это жилище, которое было ужаснее могилы, потому что здесь билась человеческая душа и трепетала жизнь.
Трущобы, подвалы, ямы, где пресмыкаются на самом дне некоторые бедняки — еще не настоящее кладбище, это его преддверие.
Старик замолчал, женщина не говорила ни слова, девочка, казалось, даже не дышала. Слышен был только скрип пера по бумаге.
— Мерзость! Мерзость! Всюду мерзость! — проворчал старик, не переставая писать.
При этом варианте возгласа Соломона женщина вздохнула.
— Успокойся, дружок, — сказала она, — не повреди себе, милый. Ты слишком добр, муженек, что пишешь всем этим людям.
Бедность, как и холод, заставляет тела людей теснее прижиматься одно к другому, но сердца отдаляются. Эта женщина, по-видимому, любила когда-то своего мужа всей силой любви, какая была в ее натуре; но среди ежедневных взаимных упреков и страшной нужды, тяготевшей над всей семьей, эта любовь, по всей вероятности, угасла. Теперь от нее остался лишь пепел. Но ласкательные имена, как это нередко бывает, пережили самую любовь. Уста этой женщины говорили: «дружок», «милый», «муженек», а сердце ее молчало. Старик снова принялся писать.
VII. Стратегия и тактика