Сатья-Юга, день девятый

22
18
20
22
24
26
28
30

— Восемь. Сегодня девятый день.

— Как-то оно не чувствуется, Сима. Я не знаю этого вашего Самаэля-Воланда, но я с радостью расскажу все, все! Чтобы почувствовать, как это, Сатья-Юга, Эра милосердия…

— Стойте! — я хлопнул по спинке шоферского кресла. — Тут! Вот у того дома! Чуть не проехали. Заговорили вы меня, Дарья. Ждите в машине.

Я от них устал. Может быть, пошли я на землю кого-нибудь из нижних сфер, он бы и не понял, что это значит — устать. А я здорово вымотался в человеческом теле. Шеф внутри меня сокрушенно охал: «теряешь форму, серафим, теряешь…» Моя форма — сонет триолетно-октавный, хмуро возразил я и сам обалдел: что со мной? Спорить с шефом, мне, Серафиму, члену первой, высшей сферы?

Из-за двери пахло кофе, я машинально идентифицировал «американо» и вдавил звонок.

Глава 4

Оксана

Перед выпускными экзаменами Борис Моисеевич и Наталья Ивановна начали собирать нас на дополнительные занятия. Ходили в основном к Борису Моисеевичу, который не только готовил к сдаче, но и поил чаем. Этот чай в какой-то мере спасал меня от домашних дел — мы засиживались у Бориса Моисеевича допоздна, говорили, листали «Науку и жизнь», и когда я приходила, ссоры отца с мамой уже доходили до взаимного обета молчания. Я тихо переговаривалась с каждым из них по отдельности, ужинала и засыпала. Последний год школы я не любила быть дома.

В начале мая отец ушел. Как я смутно помнила — уже второй раз. Но первый раз случился, когда я была в третьем классе, и тогда это прошло легко — папа исчез на несколько месяцев «в командировку», потом вернулся, и мои родители снова жили вместе.

Теперь я была уверена, что папа не вернется.

Мама оставила театр и, откопав свой диплом, устроилась в школу вести кружок. Возвращаться она стала пораньше, но разговоры у нас не клеились. Мы сидели на диване, читали, потом, пожелав друг другу спокойной ночи, расходись спать. Возвращаться позже начала я.

Накануне экзамена мы вышли от Бориса Моисеевича часов в семь — усталые и взволнованные в ожидании завтра. Со мной шел Шура Бережкин — верный оруженосец, Лена Михайлова и, кажется, Маринка. Фамилию Маринки вспомнить, хоть убейте, не могу.

— Дай бумажку заложить, — попросил Шура, листавший на ходу Перышкина. Я отобрала у него свой портфель, выудила из него относительно чистый листик, разорвала пополам и протянула однокласснику.

— Мерси. Опа! — Шура восхищенно уставился в листик. — Это же-е… Тетрадь Капанидзе!

И верно — я держала в руках обрывок обложки с неразборчивой надписью: «Тетр… по физи… Уче… Сергея Ка…», и это означало, что обложка принадлежала нашему двоечнику Сереже Капанидзе, затюканному и неопрятному, но потрясающе доброму. В карманах у Сережи вечно водились кусочки сахара для собак, а завтраками он все время норовил угостить кого-то из приятелей. Обложку он, по-видимому, когда-то сунул в общую кучу бумаги для черновиков на столе. Оторвал от собственной тетради, в которой все равно ничего не писал.

— Ну все, — обреченно сказал Шура. — Прощай, фортуна.

— Чего? — удивилась я.

— Тетрадь Капанидзе, — замогильным голосом произнес Бережкин, держа зеленый обрывок бумаги в вытянутой руке. — Он же туп, как шпала. А ты носишь перед экзаменом его тетрадь. Теперь часть его тупости перейдет к тебе…

Я ему как-то сразу поверила. Физику я знала неплохо, приметами не интересовалась, но на лице Бережкина читалась смесь гордости за сумасшедшую мысль, озадаченности и неподдельного испуга. Я поморгала и забрала у него кусок проклятой обложки.

— Не трогай больше.

— Ты что! — Шура вырвал у меня оба злополучных фрагмента. — Отдай! Ты что, завалить хочешь?