Белоснежная. Воротничок накрахмаленный стиснул могучую шею. Шелковый шейный платок, тоже яркий и модный, Порфирий Витюльдович сам повязал, пусть и не с первого разу, но получилось хорошо.
Бороду причесал.
Тронул височки воском, не столько из желания красивше стать — тут уж с какой рожей уродился, с такой и пригодился — но порядку ради. Крутанулся перед зеркалом. Накинул пелерину, мехом отороченную и скривился.
Хорош был, да, но все одно как-то не так… права Гердочка, ему самому в высшие светы соваться неможно. Заклюют. Засмеют. И хотя ж шкурой Порфирий Витюльдович обзавелся крепкою, дубовою, можно сказать, а все одно… не в смехе даже дело, а в том, что оный смех истинному делу повредить способный. Сначала похихикают, а после полетит по Познаньску слушок, что будто бы Порфирий Витюльдович собою убогенький.
Нет, надобна жена… красивая.
Стервозная.
Такая, чтоб сама кого хочешь высмеяла. А любовь? Много ли с той любви… нет, Гердочку он любить будет, баловать, как умеет, да только и помыкать собою не позволит.
Хорошо заживут.
Если не сбежит невестушка, разом передумавши.
Подхвативши зонт и тросточку, без которых, как ему сказали, приличный человек из дому носу не кажет, Порфирий Витюльдович отправился в театр.
Утро выдалось ясным.
Солнышко выкатилось, и пусть небеса местные были белы, как застиранная холстина, а все одно похорошело. Осень будто опомнилась, что только-только вступила в права, а потому бессовестно с ее стороны вовсе людей холодами морить, плеснула светом.
Ярким.
Щедрым.
И город вдруг лишился обычной своей серости.
Белые заборы и заборчики. Черепитчатые крыши, когда красные, когда зеленые, а когда и вовсе желтые, нарядные.
Мостовая.
Лужицы чистым серебром.
Клены в нарядном убранстве, что свечи поутряни зажгли. И на душе вдруг хорошо сделалось, спокойно…
Сестрицу, конечно, жаль… видать, и вправду строг он был к ней без меры, если сбегла… но найдет, с кем сбегла, и тогда уж… полиция полицией, но у купцов своя справедливость.