— Я так…
И вот шла по приморскому городу. Моросил туманно мелкий дождь. Сгущался в конце буровато-зеленых, лиственных и в эту пору улиц непрозрачной пеленой. А на набережной бухал прибой. И это было странно, неуютно до дрожи… Барьерчик из колючих кустов на повороте, о который она задела чемоданом, сыпанул красноватыми монетками листьев и изморосью.
Ей нужно было найти какой-нибудь санаторий. Из разговоров в вагоне она знала, что на работу легче всего устроиться туда, при удаче даже получить комнату для персонала.
Ей повезло: ночная санитарка в санатории «Маяк» оставила ее ночевать в дежурке. А работа — что ж? «У нас кастелянша нужна. Это белье выдавать. Лучше, конечно б, официанткой устроиться, сытее. Но тут уж на весну с местными девчатами договоренность есть. Смелюк тебя не возьмет», Инна уснула на холодящем кожаном диване в дежурке, укрывшись пальто.
А еще через несколько месяцев она жила в вытянутом, как барак, двухэтажном служебном доме от санатория «Маяк». И дежурила в своей кастелянской, учитывала и выдавала отсыревшие тяжелые стопы белья. И читала книжек по пять в неделю из санаторской библиотеки. Пока не сезон, работы мало.
В мае долго бело-желто и душисто цвели акации. Море у набережной весело, но еще прохладно и опасно на вид играло серыми волнами. Уже припекало. После майской демонстрации к концу дня на улицах снимали праздничное оформление: быстро выгорает. И по городу бродили с праздной торжественностью толпы курортников.
Соседка по квартире пустила приезжих, и Инне было странно сталкиваться по утрам у рукомойника с незнакомыми людьми. И все четверо соседей в их квартире-общежитии вскоре пустили курортников.
С соседкой бабой Ганей Милушкиной Инна подружилась. Поначалу она почти с испугом смотрела на угловатую, мужского сложения старуху с буравчатым темным взглядом из-под нависшего лба, с туго стянутыми в узелок негустыми, но нетронуто черными волосами. Походила она на какую-нибудь раскольницу из глухих лесов, как у Мельникова-Печерского, Инна только что читала. И неразговорчивая была. На какой уж день — первое, что сказала поселившейся новой соседке, — бухнула вслед: «Ты, Ин, сирота, что ли?» Кивнула на ее пальто и шаль в уже начавшееся мартовское тепло. Инна в том же духе буркнула: «Сирота». Она с непривычки все зябла в сырую приморскую зиму, а потом и в самом деле оказалось, что ей не во что переодеться.
А старуха Глафира-Ганя оказалась исконной здешней жительницей, в детстве приютской сиротой, неясной, предположительно греческой крови, одинокой и добрейшей старухой. Она, как сумела, скроила Инне летнее платье и жакет и учила шить на стучащей, выстреливающей строчку швейной машине. Тесно они с бабкой сошлись. Когда зимой нужно было за маслом или за чем еще в магазине стоять подолгу, Инна и ей покупала. Потом, в курортный сезон, с продуктами стало свободнее. Инна только ее и пускала в свою пустую комнату с раскладушкой и маминой фотокарточкой в рамке на стене.
Та же бабка Ганя заявила ей: «Неуютно у тебя». И в самом деле. Инна огляделась вокруг. Существует по-солдатски, а не живет: голые стены и чужие обои. Затосковала по тому, маминому дому… Но там тоже было бедно. Как у всех было, они не знали, что живут плохо.
Теперь же другое дело, она должна начать устраивать свою жизнь по-новому. Зимой забилась сюда как зверек, была рада крыше над головой. Теперь же постепенно выбиралась из оцепенения, охватившего ее после осенних похорон. Жизнь тормошила, подталкивала. И вот в какой-то день вдруг увидела, как странно она выглядит: вне моря и лета, вне собственной молодости. Зачем-то бесполезно лежат у нее под раскладушкою, в чемодане, немного отложенных денег.
Вот уже в ее комнате не так голо. И она купила себе на осень шелковый москвошвеевский пыльник. Сделала короткую «шестимесячную».
Но что-то она еще должна была понять для себя в этой южной летней жизни…
Эти небрежно общительные мужчины и умело обнаженные женщины с демонстративной сигареткой на бульваре после ресторана: «Эдуард, ну что же вы… где же зажигалка? Нет, что вы, я помню: зажигалка была за соседним столиком, перестаньте… все я помню!» — оставив на время свою обычную жизнь, они сейчас лихорадочно действовали…
К ней заскакивала на бельевой склад одна красивая Ленка. Карцова Лена из июльского заезда. Должно быть, считала ее так, божьей коровкой в белом халате и косынке.
— А!.. Жить надо наотмашь! Я имею право, я страдала! — говорила ей Лена из Ленинграда, девушка с яркими голубыми глазами и лицом, как на старинных картинах, — такая красивая, что подавальщицы в обеденном зале не решались шваркать перед нею тряпкой по столу.
Зачем-то Ленка выкладывала ей свои похождения. Несколько лет назад у нее погиб в плавании близкий человек, у нее после этого родилась мертвая девочка. И жить Ленка сейчас хотела лихорадочно…
С обострившимся у нее взглядом на все шаткое и неблагополучное Инна видела в ней растерянность и боль.
— Ну зачем ты так, почему?!
Ленка смотрела на нее с некой высоты безукоризненной картины в раме… И дальше с сожалением приглядывалась к ней: вроде сто́ящая молодая девчонка в отличие от других местных, а сама притворяется.