...при исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски

22
18
20
22
24
26
28
30

— Геворк, приготовились!

Тот подходит к люку, открывает его, и в самолет врывается тугой студеный ветер. Ревет сигнал тревоги — резкий, злой, — и на лед летит дымовая шашка. По дыму летчики определяют силу и направление ветра. Снова Богачев кладет машину на бок, и теперь я вижу на белом листе льда грифельно-черную струйку дыма.

— Лед тонкий, — говорит Геня Воронов, глядя в иллюминатор, — ох, какой тонкий лед!

Этот тонкий лед, на который сейчас нам нужно сесть, несется на нас с устрашающей, неотвратимой быстротой. Всем существом своим я ожидаю первого удара лыжи об лед. Совсем рядом с иллюминатором — торосы, казавшиеся сверху кусками битого сахара. Было бы ложью с моей стороны писать сейчас, что мне не было страшно. Мне было очень страшно. И меня восторгала, но — где-то в глубине души — завистливо злила спокойная, ровнозубая улыбка Павла Богачева. Так улыбаться могут только бесстрашные или не совсем умные люди. А он умен. Значит, мне остается только завидовать, но не злиться. Секунда, еще секунда, секунда и снова секунда — толчок: сели! Геворк Аветисян весь так и высунулся из люка. Он смотрит на след от лыж. Если из-под лыж покажется вода, надо немедленно, не задерживаясь ни мгновения, уходить вверх. Бортмеханик Пьянков не выключает моторов. Моторы работают на всю мощность. На лед выскакивают Морозов, Сарнов и Воронов. Они бурят лед. Их работа стремительна и точна, потому что промедление сейчас смерти подобно. Бур уходит все глубже в лед. Десять, двадцать, сорок, семьдесят сантиметров! Все в порядке, лед надежен, поразительно трудная посадка на дрейфующий лед совершена Павлом Богачевым благополучно. Потом к нам на лед подсаживается второй самолет, с оборудованием, и мы начинаем готовиться к установке ДАРМСа. Мы бурим лед, устанавливаем мачту, крепим ее, обносим полотнищем с надписью „ААНИИ“ — эмблема легендарного Института Арктики и Антарктики. Работа отрепетирована и слажена до самых последних мелочей.

И вот ровно в три ноль-ноль Москвы стрелки на четырех приборах автоматического радиопередатчика без всякого вмешательства человека запрыгали, как мне показалось, весело и радостно, будто мультипликационные персонажи, ожившие благодаря великому умению человека. Тишина. Белое безмолвие. И только веселые прыжки маленьких черных стрелок отдались в наушниках радистов Арктики строгими точками и тире — сообщениями о ветре, температуре, атмосферных явлениях и дрейфе льда.

Исторические вехи незримы. Я утверждаю, что работа людей Струмилина и Морозова, первооткрывательская работа — историческая веха в изучении белых пятен Арктики. Мир стал сейчас маленьким, в нем не должно быть белых пятен, об этом заботятся Струмилин и Морозов — люди большого спокойствия и великого мужества.

Передано по радио с борта самолета Героя Советского Союза Струмилина».

Дубровецкий положил этот текст перед Наумом Броком и попросил:

— Передайте в редакцию, если вас не затруднит.

— Пишете вы лучше, чем говорите, — сказал Брок, прочитав репортаж, — хотя, по-видимому, поступать наоборот легче. Значит, вы хитрый.

Дубровецкий усмехнулся и ответил:

— Я не хитрый. Просто говорить можно что угодно, а писать что угодно — преступление.

5

После того как поставили первый ДАРМС, Морозов и Струмилин забрались в кабину и, рассматривая карту, долго решали, стоит ли лететь на следующую льдину или целесообразнее вернуться на остров Птичий и завтра с утра начать установку еще двух ДАРМСов.

Пока Пьянков бегал вокруг самолета, осматривая его перед вылетом, Богачев стоял на торосах и, зачарованный, смотрел на сказочный ледовый пейзаж. Богачев несколько раз глубоко вдохнул чистый воздух.

«Здесь пахнет швейцарским сыром, — подумал он, — я чувствую это совершенно точно. Это смешно, и если сказать кому-нибудь, то меня засмеют и обвинят в пустом оригинальничанье».

Ночное солнце стояло в зените. Полярная ночь была светла так, что без синих очков нельзя даже взглянуть на снег, и на лед, и на небо. Здесь, в эту солнечную полярную ночь, все было наоборот: снег был красный, лед — густо-синий, а небо — белое. Оно было такое белое и глубокое, что даже самые спокойные скептики могли бы, глядя на него, поверить в теорию бесконечности. Скептик вообще-то не верит в бесконечность. Скептик — человек, который во всем и всегда видит конец. Он просто притворяется, что верит в бесконечность, чтобы не прослыть отсталым. А здесь скептики поверили бы, если минут пять без перерыва посмотрели в белое, нескончаемо высокое небо.

— Паша, — сказал Пьянков, — ты что, хочешь остаться с медведями?

— Ни за что, — ответил Павел, по-прежнему глядя в небо.

— Тогда забирайся в летак, сейчас уйдем.

— Увага, увага, — сказал Богачев по-украински, — громадяне пассажиры, летак уходит на Птичий.