Лавина

22
18
20
22
24
26
28
30

— О да, разумеется, — тотчас воспользовалась она его неуверенностью. — Кто носит бороду — дурной человек. Абсолютно бесспорный признак. — И как бы между прочим, тем снисходительным тоном, который приводил его в неистовство: — Если хочешь знать, Виталий умница, у него блестящее будущее. Диплом МАИ, два языка, теперь заканчивает экономический.

«Виталий умница! Виталий заканчивает экономический!» — раскачивалось в сознании, и било, било, и тупо, надсадно отдавалось в висках. Что теперь? Уйти? Уехать куда глаза глядят? Наверное, это был бы выход для нее, может быть, и для него тоже. Но он так торопился в Москву, домой; мечтал покрасоваться проделанной работой, целую речь едва ли не впервые в жизни готовился произнести; наконец, так ждал встречи с нею, с таким изнуряющим нетерпением жаждал ощутить прелесть ее тела…

— На что же существует этот Виталий? По виду никак не скажешь, что студент! — с резкой, издевательской интонацией кидал он. Обидой было наполнено его существо. Обидой и недоумением еще и потому, что позволяет себе недостойные эти вопросы.

— Не беспокойся, у тебя денег не попросит, — роняла она. — А вот ты мог бы, если бы оказался посообразительнее, обратиться к нему и не с такой просьбой.

— Нет уж, уволь. Как-нибудь просуществуем. — Он заметно сник. Обвинения в адрес Виталия жгли его.

— Вот оно, твое безразличие и беззаботность! — не утерпела она.

Он решил промолчать.

— У Виталия немалые возможности, — она хотела заставить раскаяться в каждом его слове и в то же время… Да мало ли что она хотела еще, но прежде всего: пусть спустится на землю и поймет, кто есть кто. — Было бы желание, помог бы тебе найти получше поприще…

— О чем ты? Что ты говоришь? Я оставил микробиологию, потому что считаю наиважнейшим…

— «Я считаю!» — передразнила она. — Что ты теперь? Мне совестно признаваться, когда спрашивают, кто мой муж. Лесник не лесник, объездчик лесной? Свое дело бросил, в чужие лезешь.

Из какого-то упрямого, гордого сопротивления, под которым задыхалась, и билась, и рвалась наружу неумирающая надежда, вернулся к своим нападкам:

— Итальянский вермут, шоколад… Он принес? Как же удается ему так роскошествовать?

До чего соскучился и истосковался! Последние дни только и думал, и воображал, как встретятся, как все будет. Улыбнется той своей, дарующей радость и счастье улыбкой, и жизнь снова полна, и он ручной и послушный, вспоминал он, уже уверенный в ее смирении, в желании прекратить глупейшую перебранку. И останавливал себя. Нельзя, чтобы ее логика торжествовала. Не логика… Какая к шутам логика! Чужие, чужие мысли, чужие взгляды!..

— Боже, до чего ты наивен! Сколько тебе лет, а ведешь себя… — снисходительно говорила Регина и останавливалась, словно раздумывая, продолжать ли. — Отец Виталия занимает крупный пост. Во Внешторге. Кадры! Ты понимаешь, что это значит? Если я попрошу Виталия… Я уже кое-что узнала. Биологи им нужны. Не совсем то, что ты, но слегка переквалифицироваться нетрудно. Виталий все сделает. Он очень, очень добрый. Помогает своей бывшей жене.

— Алименты? — наугад сказал Сергей.

— Хотя б и алименты. Мог бы уклониться, что со студента возьмешь. Он же сейчас студент. Вообще, вопрос совсем в другом. Виталий стремится к высокому положению. В отличие от тебя. Накапливает багаж. Диплом экономиста к тому, который у него есть, — и широкая дорога открыта. Уж он бы не бросил кандидатскую неизвестно почему…

— Эгоист и сноб твой Виталий! Надутый сноб с наманикюренными ногтями! — взорвался Сергей. Как она умеет вставить о самом болезненном, самом непереносимом. — Жалею, что не спустил с лестницы, стоило бы!.. — И дальше чего-чего только не наговорил. Ставит в пример людей, не вызывающих не то что симпатии, но в высокой степени олицетворяющих то самое, от чего бежал. И при чем тут жертва? Никакой жертвы, во всяком случае преднамеренной, он не приносит. И не требует ни от кого. Он хочет засыпать с чувством, если угодно, исполненного долга. Никакая это не декларация, казенные фразы он сам ненавидит, что же делать, раз четкие, емкие определения выхолощены и затасканы донельзя. И опять в том же ключе, понимая, что лишь сильнее отвратит ее от себя, и не в состоянии сдержаться. Всем нутром предчувствуя, что будет жалеть, будет искать примирения, и расходясь больше, жарче, словно подстегиваемый возмущением и ревностью, в которой нипочем не признался бы и себе, и, пожалуй, уже с отчаянием выкрикивал ужасные свои прописи.

— Ты не смеешь! — наконец не вытерпела она. — Кто ты сам-то? Кто о тебе слышал? Реку замусорили, скажите пожалуйста, событие! Без тебя разберутся. Лучше бы о доме подумал, сколько нам ютиться в одной комнатушке? От матери твоей житья нет, так и вынюхивает, с кем я да куда пошла. Небось закидала письмами…

После он лежал на диване. Она спала. Наверное, он и впрямь безнадежно заблудился, отстал, смотрит со своей колокольни. Вспомнил, как спешил в Москву, часы считал, и вот поссорились. Он виноват, его дурацкая несдержанность.

Полегче, попроще, с юморком, как теперь принято. Вон Паша, плохо ему, хорошо, а все хвост морковкой. Тебе делают пакость — ты улыбаешься; высмеивают — смеешься заодно со всеми. Не должно быть себя особенного, ни на кого не похожего. Конфликтующего. Что-то наперекор всем и вся отстаивающего, отрицающего… И будет отменно хорошо, рассуждал он с горькой укоризной. Она танцовщица, она модница, легкомысленна, окружает себя людьми, глубоко несимпатичными ему… Все равно она над ним хозяйка. Вот он лежит сейчас и тоскует по ней. А дождь льет и льет теперь уже за окнами его московской комнаты. Он лежит и, слушая ее дыхание, ждет бесконечно далекого утра, и его упрямое, бессонное сердце не может смириться.