Самый воздух клуба отличался от городского. В нем носился тот же зловещий запах аптеки, как в ветре норда. В
коридорах было странно просторно, очевидно, строже следили за пропусками.
Подняла портьеру. Вместе с духотой зала ударило металлическим окриком:
– Именно для Веремиенко я требую высшей меры наказания.
Память пресеклась, как дыхание. Через несколько мгновений она обрела себя прислонившейся к стене.
Слабый старческий голос проникал в уши:
– Суд удаляется на совещание.
День потек невероятно медленно, тяжелый, как ртуть.
Родственники почти свободно переговаривались с подсудимыми. Таня жалась в темные закоулки зала. Встретив
Славку, пробиравшегося со своими проводами, попросила:
– Передайте, если сумеете, Мише, что я здесь. Но не могу показаться близко к Онуфрию Ипатычу. Понятно почему…
Забивалась за колонны, таилась, сама от себя скрывалась, пряталась от своих мыслей в этих поисках уединения.
Взгляд Онуфрия Ипатыча, казалось, нащупывал ее. Раза два взглянула в ту страшную сторону. Подсудимые застыли неподвижно, словно притянутые к стульям невидимыми постромками, изредка отвлекались от оцепенения, отвечая нехотя. Эта каменность давила даже обычный шум толпы. Муханов горбился сломленный, сжимая голову руками. Тер-Погосов не сводил глаз с хрустальной люстры.
Гуриевский устремлял одинокое око туда же, словно верил, что Тер-Погосов знает, как облегчить мучительное ожидание. Вся тайна в том, чтобы подражать его движениям.
Веремиенко время от времени с непонятной в живом существе медлительностью оглядывал зал (тогда Таня прижималась к своей колонне) и снова вытягивался. Сидевший сзади всех Бухбиндер непрерывно покачивался из стороны в сторону, как будто затверживал про себя древнюю молитву. Слова, произнесенные о них, требование смерти отделили их от прочих людей, нанеся внешним знаком серую бесцветность на кожу лица. Остальные подсудимые, – ражий Петряков, Муханова, капитан, пан
Вильский, Величко, – отделенные от пятерых той же чертой, неуловимой и естественной, переговаривались вялыми отрывочными фразами.
Публика, подчиняясь срокам еды, редела и вновь густо наполняла зал. Шарканье, кашель от скуки, придушенное жужжание разговоров давно отзывались в Тане нервным зудом. Окна начинали синеть. В сумерках она выскользнула к последним рядам, заняла единственный свободный стул. Рядом дремала та любознательная старуха, которая ходила во все суды прежде и теперь. Надвинув на брови кремовую косынку, она даже похрапывала, изредка вскидываясь, ожидая одобряемых ею строгостей. Зажглись кронштейны. Их желтый свет смешался с пыльной синью вечера и словно высветил в Тане ее собственные ощущения: нестерпимо заныли виски.
Грохотали сотни ног, стулья, двери. Висела пыль.
Спертый воздух портился с каждым вздохом каждого из этих людей. Шумели вентиляторы, но их упорное скрежетание не приносило облегчения легким. Таня ненавидела соседей, от которых тянуло влажной жарой, потом. В полусне воображала, – ее ловят, покуда удается скрываться, но каждую минуту могут настигнуть. В особенности когда вспыхивают огни люстр.
Опять с эстрады раздался крик: