Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

Самый воздух клуба отличался от городского. В нем носился тот же зловещий запах аптеки, как в ветре норда. В

коридорах было странно просторно, очевидно, строже следили за пропусками.

Подняла портьеру. Вместе с духотой зала ударило металлическим окриком:

– Именно для Веремиенко я требую высшей меры наказания.

Память пресеклась, как дыхание. Через несколько мгновений она обрела себя прислонившейся к стене.

Слабый старческий голос проникал в уши:

– Суд удаляется на совещание.

День потек невероятно медленно, тяжелый, как ртуть.

Родственники почти свободно переговаривались с подсудимыми. Таня жалась в темные закоулки зала. Встретив

Славку, пробиравшегося со своими проводами, попросила:

– Передайте, если сумеете, Мише, что я здесь. Но не могу показаться близко к Онуфрию Ипатычу. Понятно почему…

Забивалась за колонны, таилась, сама от себя скрывалась, пряталась от своих мыслей в этих поисках уединения.

Взгляд Онуфрия Ипатыча, казалось, нащупывал ее. Раза два взглянула в ту страшную сторону. Подсудимые застыли неподвижно, словно притянутые к стульям невидимыми постромками, изредка отвлекались от оцепенения, отвечая нехотя. Эта каменность давила даже обычный шум толпы. Муханов горбился сломленный, сжимая голову руками. Тер-Погосов не сводил глаз с хрустальной люстры.

Гуриевский устремлял одинокое око туда же, словно верил, что Тер-Погосов знает, как облегчить мучительное ожидание. Вся тайна в том, чтобы подражать его движениям.

Веремиенко время от времени с непонятной в живом существе медлительностью оглядывал зал (тогда Таня прижималась к своей колонне) и снова вытягивался. Сидевший сзади всех Бухбиндер непрерывно покачивался из стороны в сторону, как будто затверживал про себя древнюю молитву. Слова, произнесенные о них, требование смерти отделили их от прочих людей, нанеся внешним знаком серую бесцветность на кожу лица. Остальные подсудимые, – ражий Петряков, Муханова, капитан, пан

Вильский, Величко, – отделенные от пятерых той же чертой, неуловимой и естественной, переговаривались вялыми отрывочными фразами.

Публика, подчиняясь срокам еды, редела и вновь густо наполняла зал. Шарканье, кашель от скуки, придушенное жужжание разговоров давно отзывались в Тане нервным зудом. Окна начинали синеть. В сумерках она выскользнула к последним рядам, заняла единственный свободный стул. Рядом дремала та любознательная старуха, которая ходила во все суды прежде и теперь. Надвинув на брови кремовую косынку, она даже похрапывала, изредка вскидываясь, ожидая одобряемых ею строгостей. Зажглись кронштейны. Их желтый свет смешался с пыльной синью вечера и словно высветил в Тане ее собственные ощущения: нестерпимо заныли виски.

Грохотали сотни ног, стулья, двери. Висела пыль.

Спертый воздух портился с каждым вздохом каждого из этих людей. Шумели вентиляторы, но их упорное скрежетание не приносило облегчения легким. Таня ненавидела соседей, от которых тянуло влажной жарой, потом. В полусне воображала, – ее ловят, покуда удается скрываться, но каждую минуту могут настигнуть. В особенности когда вспыхивают огни люстр.

Опять с эстрады раздался крик: