Саранча

22
18
20
22
24
26
28
30

Ну, дальше идут разные подробности о цейхгаузе и ламентации о гибнущем Иране.

– Это писал или научил писать Ибрагим-Заде!

– Кто это такой?

– Дезертир, брат того, который свалился тогда… Он был некоторое время каптенармусом.

Вошел клерк.

– Все готово, Эддингтон. Идите вниз и там получите.

Где вы завтракаете, у нас?

– С вашего позволения. Мисс Дженни…

– Ага!

Внизу, в кладовой, похожей на камеру равелина, прохладной, как подвал, два пожилых служащих перса заканчивали подсчет серебра. Каждый из них с непостижимой быстротой бросал с ладони на ладонь по пяти двукратников и скидывал их в общую кучу для последнего мешка. В комнате стоял звон, как в часовом магазине.

Эддингтон попробовал поднять один из мешков в двести туманов.

– Он весит двенадцать кило, – любезно сказал служащий. – У нас очень неудобная валюта. Валюта для бедняков. Эддингтон вышел во двор – позвать вахмистра. Тот стоял в углу и жадно читал какую-то как будто знакомую бумажку.

– Поди возьми деньги! – резко приказал ротмистр.

Гулям-Гуссейн оторвал глаза от чтения, глаза, тронутые розовым и темные от рассеянности.

VI

Банкирский дом стоял за городом, в сочной глубине садов. Дорога в город шла гротом из зеленой прохлады, принесенной с гор журчанием арыков. Ротмистр ехал шагом. За завтраком его постигло особое опьянение, которое знакомо лишь тем, кто жил на юге, опьянение – когда голова остается как будто совершенно ясной и лишь приливы доверчивой откровенности, все выше вздымающейся по мере того, как преобладание виски в стакане с содовой водой становится ощутительней, показывают, что выпивший выпил здорово! Ротмистр обличал персов в недостатке семейственной любви (мисс Дженни получила ряд косвенных заверений в обратном), бранил рамазан (тем самым хвалил директорского повара), жаловался на неблагоприятные отношения с местными властями и своей казармой

(оттеняя ласку и уют за столом).

Миновав сады, он выехал на каменистое плато перед городом, которое показалось адом. Солнце лилось потоком тяжкой плавленой материи, оно кидалось на землю, как в обмороке, как в злобе, оно слепило глаза, душило зноем, осыпало пылью. Впереди залитыми светом крышами засияли холмы Керманшаха. У ротмистра помутилось в голове.

Город встретил ядовитыми запахами трупного гниения и неистребимых нечистот. Ротмистр оглянулся назад. Ординарец, несколько отставший, подгонял переходившего в крупную рысь коня. По бокам выросли глиняные домишки и стены. Всадники поднимались в гору, припадая к гриве лошади, сползали по крутым спускам, откидываясь на круп. Узкие извилины улиц, по которым едва могли разминуться два мула без поклажи, были безлюдны и беззвучны. Встретился только один прохожий, истощенный не то рамазаном, не то нищетой. Он плелся, припадая к стене.

Но едва они въехали в трубу крытого коридора (пассаж!), темнота, теснота, грохот, крики, понуканья, ослиный рев, сметанное зловоние кож, тухлой провизии, пота, купеческого пищеварения, вечно стоялый, отвратительно прохладный дух базара ошеломили ротмистра. Крепчайшими духами раздушенным платком он насилу удержал рвоту. Ишаки и катера не слушались погонщиков, застревая поперек движения. Как хлеб-соль неся нижнюю губу, теснились верблюды. Било ухо ковкой медной посуды, шипением горнов, все пронзалось невидимым скрежетом точки. Орали покупатели. Мычали продавцы. Ремесла и торговля жили и действовали. Пыль, осязаемая, как пух, стояла, как колоннада, освещаемая небом, падавшим из круглых отверстий свода. Пыль садилась на снедь, на фрукты, на лаваш, вынимаемый чертом-пекарем из адского пламени печной ямы. Ковры, серебро, знаменитое чеканное керманшахское серебро, каракулевые шкурки, шелка –