– Кого?
– Мою будущую свекровь.
Гонка по комнате началась сначала.
– Боря – единственная наша защита. Без него нас бы повесили, за все эти собрания, на первой осине. Гашка нашпионила и уже донесла мне. Волосатые опять клянчат денег. Наша старуха от меллеровской экзекуции пришла в раж. Готова отдать все.
– Я ничего не понимаю.
– Дурак! Поймешь, когда останешься нищим. Я демократка не хуже их. Я ненавижу вешателей. Но нельзя идти против рожна! Мы задушены этими деспотами революции: твоей матушкой и ее присными. Отводи сердце у себя в мезонине!.
Она заплакала, слезы закапали сквозь пальцы, прижатые к глазам, мокрая папироска упала на ковер.
– Конечно, я воспитанница, меня и на ответ можно послать!
Он бросился к ней и, с усилием разжимая ее руки, целовал мокрое ее лицо, горько-соленое, дымное, ускользающее от губ.
3
Столовую не могли освежить, хотя и открывали окно на целых полчаса в сырую мглу двора; ушедшие оставили никотин, смазные сапоги, утомленное дыхание.
Клокотавший самовар пробил свой блестящий путь к столу, поюлила Агаша у певшего, как соловей, чашками буфета, абажур налился розовым светом.
Они втроем сидели за столом.
Разливая чай, Ниночка капала в него ласковые слова, даже встала раза два и ластилась около Аполлинарии Михайловны.
Павел Алексеевич привычно жевал косхалву, которой отдавал предпочтение перед провинциальными птифурами.
– Ты устала, мамочка, – говорила Нина.
Старуха улыбалась опустошенной улыбкой, и лишь по разглаживающимся морщинам на лбу было видно, как она каждым глотком чая борет усталость, как бы переключая силы в другую проводку.
– Какие страшные дни, – со вздохом сказала она. – Но около вас я отдыхаю, Моя молодежь. Мне иногда кажется, что вы не понимаете, а ведь это – для вас.
Нина сделала наивно-умиленное лицо.
– Прости, Нина, ты кончила чай? Мне надо поговорить с Павлушей.