Тени «желтого доминиона»

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты тоже головой о кол угодил? — заметил Мерген-ага.

Атда-бай, поморщившись, словно хлебнул прокисшего чала — верблюжьего сквашенного молока, озираясь по сторонам, прошептал:

— Приходи поздно вечером… Не забудь! Я буду ждать, — и заковылял вслед за сыновьями.

Подходя к байской юрте, Мерген-ага припоминал подробности встречи у колодца — заговорщицкое шептание Атда-бая и его сыновей, потемневшие от крови повязки на их головах и, наконец, это приглашение в столь поздний час.

Хозяин дома ждал Мергена — щедро накрыл дестерхан, выставив плов из отменного хивинского риса, большие пиалы с катыком — кислым молоком, агараном — сливками из верблюжьего молока. Тут же горка пышных чуреков, испеченных из белой пшеничной муки, в деревянных блюдах плавали в бараньем жиру аппетитно прожаренные кусочки мяса.

Бай никогда так хлебосольно не встречал своего тестя. Значит, неспроста, решил Мерген-ага, слушая чуть заискивающую речь Атда-бая:

— Лучше тебя, Мерген, дорогу на колодец святого Абдурахмана никто не знает. Прошу тебя, проводи караван и возвращайся. Сделай это во имя нашего родства, во имя святого дела ислама! Я бы мог послать своих оболтусов, да не знают они дороги. Боюсь, на кизыл аскеров напорются. А за хозяйством твоим мы приглядим.

Старому Мергену в тот вечер так хотелось повидать хоть краешком глаз свою дочь Набат, но она так и не показалась. То ли Атда-бай запретил, то ли вовсе не подозревала, что столь поздний визитер — ее родной отец. Кроме самого Атда-бая и его ученого кота, в байском доме, казалось, не было ни души. А котище — одно загляденье! Громадный, гладкий, с блестящей шерстью, черной-пречерной, как старый закоптевший казан кочевника. На спине его красовалось пятно каштанового цвета, которое Атда-бай называл «отпечатком большого пальца аллаха». Хромец холил кота, подаренного самим Джунаид-ханом. «Заморских кровей, — говорил тот. — Такого кота не сыщешь ни в Иране, ни в Туране… Мне его из Турции один человек привез еще котеночком…»

Когда Атда-баю неожиданно пришлось бежать из родного аула, по дороге, в песках, он вспомнил о своем любимце, хотел вернуться за ним, но ему пытались рассоветовать: только собака предана хозяину, а коты да кошки привязываются к дому — все равно сбежит. А раз так случилось, значит, так тому и бывать — пускай кот живет в Конгуре… Но Атда-бай никого не хотел слушать, за любимого кота он мог отдать любую жену. И отрядил в Конгур людей, которые вместе с котом доставили заодно и юрту, в которой жил Атда-бай.

И зажил кот на Ярмамеде, в привычном жилье. Всякий раз, когда Атда-бай выходил из юрты, кот увязывался за ним, как пес, сопровождая его по аулу, на удивление и потеху простодушным скотоводам. А в ненастье кот сам выбегал из юрты и с удовольствием гулял под дождем, мурлыча от блаженства.

Однажды кто-то из кочевников, — кажется, даже Мерген-ага, — рассказал баю притчу, которую тот никогда не слышал. Собака — верный друг человека, она, говорят, молит аллаха ниспослать ее хозяину долгую жизнь, чтобы быть всегда в одних руках, служить только ему одному. А кот, наоборот, мол, взывает к всевышнему с просьбой укоротить век его хозяину, дабы после его смерти самому стать владельцем хозяйских богатств.

Тогда Атда-бай посмеялся над притчей — дескать, глупости, но в память она все же запала. И теперь каждый раз, когда кот, ласково выгибая теплую спину, терся о его руки, колени, он почему-то тревожно вздрагивал от мысли: «Неужто он меня переживет?»

…С рассветом Мерген-ага на резвом байском иноходце отправился в путь. На перекрестке двух дорог, вдали от Ярмамеда, встретил уже дожидавшийся его караван из трех десятков верблюдов, четырех погонщиков и караван-баши — предводителя каравана.

Погонщики все были на одно лицо — носатые, волосатые, с большими жилистыми руками, проворные. По тому, как они умело обращались с верблюдами, уверенно держались в пустыне, Мерген-ага понял, что эти угрюмые парни, видать, не впервые пускаются в такое нелегкое путешествие. Они изредка перебрасывались между собой словами на непонятном языке, то ли на фарси, то ли на курдском. С ними иногда заговаривал караван-баши, рослый крепкий мужчина с усами, судя по внешности, не старый, лет сорока. Это был Джапар Хороз.

Мерген-ага, пытаясь как-то скрасить долгую и утомительную дорогу по сыпучим барханам, спросил у предводителя каравана:

— Ты, сынок, вроде туркмен… Откуда ты знаешь их язык? — Старик кивнул в сторону погонщиков.

— Вот что, старый, — караван-баши ожег старого Мергена огоньками серо-желтых глаз, — тебя прислали дорогу показывать. Вот и показывай. Меньше знаешь — легче жизнь.

Мерген-ага опешил, но резкость караван-баши, скрытность погонщиков лишь распалила любопытство. Теперь он еще больше задумался, отчего так тяжела поклажа на верблюдах, что они, бедолаги, несмотря на свою неукротимую силу, едва поднимаются с места, а к вечеру еле ноги волочат. И почему на иных животных не чувалы, а квадратные, угловатые ящики. Что в них?

Мерген-ага еще издали увидел знакомые очертания глинобитного мавзолея святого Абдурахмана. А поодаль, на такыре, завиднелись колодец и аул, названные в честь некогда похороненного здесь старца. Мерген-ага, проезжая мимо мавзолея, набожно забормотал молитву, а Джапар Хороз и погонщики равнодушно отвернулись. Старик по привычке сосчитал издали юрты и удивился: за сорок перевалило! Раньше их тут было не более одного десятка. Откуда столько народу привалило? И Мерген-ага начал в уме прикидывать, сколько же людей могут разместиться в стольких вновь появившихся юртах. Привычка считать все — давняя слабость старого Мергена. Хотя он и не торгашеского роду и никаких там школ и духовных медресе не кончал, да и грамоты у него никакой, а счет знал отменно. Если надо торг совершить с проезжим караваном, выменять овец и коз на халаты или домашнюю утварь, то тут не могли обойтись без Мерген-ага, который враз посчитает, сколько и кому причитается.

А летом, после пыльных афганцев, сбивающих целые отары в один гурт, где и сам шайтан не разберет, сколько овец и чьи они, Мерген-ага просто-таки нарасхват. Ему только скажи, сколько было овец у каждого хозяина в отаре, и он, подойдя к сбившимся животным, определит на глаз: здесь тысяча! Затем поделит их на пять равных частей и скажет: «Здесь в каждой по двести овец… Хотите считайте, хотите — нет». Аульчане никогда не пересчитывали, знали — счет точный.