Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вижу.

Он уже давно не спускал глаз со звезд, наверно потому же, почему днем наблюдал за солнцем. Ожидал каких-нибудь знамений на небе? Нет. Но мерцание звезд усиливало в нем страх.

Представление ползло с трудом, ковыляло, как ковыляют все самодельные произведения. После первых переживаний публика, соскучившись, примолкла, а потом и совсем осовела. Актеры тоже все с большим трудом справ-лились со своим картонным одеянием, двигаясь, словно на замедленной киноленте. Суфлер вздремнул, диалог прерывался, замирал, но время от времени оживлялся с удвоенной — и совершенно не оправданной — силой. За кулисами сочинитель и режиссер грызли ногти.

И тут, когда в приезжем — по причинам уже не существенным, а попросту из-за самой заурядной усталости — страх стал замирать, когда все постепенно начинало казаться ему безразличным: бледная женщина, склонившаяся над чемоданом, насыщенный тревогой большой город, охрипший голос диктора, многочасовое бегство на поезде сквозь зимнюю ночь, размозженные половые органы святых, неумолимо грядущая небесная кара на неверную Клару, — вот именно тогда и раздался оглушительный грохот, наступила внезапная тишина и темнота, а затем разорвал панический крик сплетшейся толпы зрителей.

Приезжий бросился вправо, в свете последней вспышки сознания отыскал маленькое, но упругое тело администраторши, зарылся мокрым от холодного пота лицом в ее груди. Он не понимал, жив ли он, и стук бьющегося сердца девушки принял за последнее гигантское эхо действительности.

Там, где была сцена, замерцал желтый огонек, замаячил контур какой-то добродушной фигуры, в мертвой тишине зала отозвался пристыженный голос:

— Пан Вероничак очень просит его извинить… Как раз должен был раздаться гром на голову бессовестной Клары, но пан Вероничак… он очень просит извинить его… плохо соединил кабели. Что-то там у него, хе-хе, перепуталось.

С минуту, наверное, шум голосов и свист юнцов не давал человеку на сцене произнести ни слова. Этот добродушный человек беспомощно тряс керосиновой лампой.

— Мы будем играть! — кричал он. — Будем играть! Надо только ввернуть новые лампочки… А то все… пан Вероничак очень просит извинить его… хе-хе… все пошли к черту!

Приезжий все еще не выпускал девушку из объятий; широко раскрытыми глазами смотрела она на его ожесточенное потное лицо.

— Боже! — прошептала она в полном восхищении. — Боже! Ты так хочешь меня?

Он не понимал, что говорит девушка. Грубо потянул ее за руку, готовый бежать.

— Идем! Идем же отсюда!

Она протискивалась между скамейками, наступая на ноги сидевших, все более поражаясь и восхищаясь.

— Иду, иду.

Перед выходом из депо она приостановилась, повернулась к сцене и прошептала:

— Боже мой! Как он меня хочет!

Он лежал подле маленького, потного тельца, деликатно (на подобную деликатность можно решиться только из отвращения) отодвигая лицо от детских, слишком мокрых губ. На девушку он не сердился: эта любовь должна была быть такой, какой и была… Торопясь в гостиницу, еще оглушенный ударом страха, согнувшийся под бременем стыда, он сумел представить все стадии этой любви: постыдная процедура подкупа портье (имевшийся опыт никогда не помогал — в решающий момент сознание чего-то нехорошего побеждало страсть), проверка акустики коридора и комнаты, нервная дрожь пальцев, вставляющих ключ в замок;

озабоченное молчание после того, как перешагнул порог комнаты, заполняемое иногда притворной, отчасти вульгарной привязанностью; ритуальный бокал сухого вина, первый поцелуй в краешек уха (причем нельзя забывать о деликатном высвобождении его из-под волос);

вечные хлопоты с раздеванием, не предусмотренные ни в одном каноне любви, всегда неповторимые и, как правило, кончающиеся ничем;