Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Он не ощутил ничего — ни воды, ни холода, ни боли. Ничего из того, с чем боялся встретиться.

А Защитник словно бы слегка присел, согнул колонны-ноги, — и вдруг резко оттолкнулся ими от земли. Он прыгнул прямиком в небо, в ночное звёздное небо. У Павла захватило дух. Ему казалось: скорость полёта такова, что намного превышает крейсерскую скорость авиалайнера. Его должно было разметать ветром, разорвать на молекулы. Но земля удалялась, а управдом оставался жив и невредим. Когда первый страх притупился, Павел огляделся по сторонам. Вся пятёрка выбравшихся из подвала, не считая самого Павла; вся пятёрка недвижных изваяний, летела вместе с ним. А помимо этих пятерых управдом с удивлением разглядел по правую руку от себя богомола. Откуда он здесь взялся? Так значит, он не погиб и не затерялся в подвале?

- Зачем ты здесь? — Спросил Павел у богомола, не надеясь на ответ. Но богомол вдруг повернул голову — единственный подвижный из неподвижных.

- Затем, что ты этого захотел. — Пропел он.

- Зачем мне этого хотеть? — Не поверил Павел. — Ты причиняешь боль.

- Затем, что ты ещё не похитил мою историю, как похитил истории всех остальных.

- Я не…

- Брось! — Перебил богомол. — Это твоё предназначение — похищать. Я мог бы сопротивляться, но не стану этого делать. Приступай! Путь предстоит долгий, а тебе нечем заняться.

Павел огляделся вновь. Проник взглядом за границы стремительной тени, которая несла его в ладонях неведомо куда. Внизу, в голубой дымке, плыла Земля. Близкий, похожий на новогоднюю ёлочную гирлянду, млечный путь светил чистым белым светом. Кольца Сатурна выгибались огромной, идеальной, аркой. «В космосе — абсолютный ноль, минус двести семьдесят градусов. — Подумалось Павлу некстати. — А ведь ни за что не скажешь! А скажешь — никто не поверит». Он не желал верить богомолу, не желал признавать себя вором чужих историй, — но уже понимал, что мозголом — прав. Как прежде был прав Людвиг. Как вечно прав Третьяков.

Управдом вновь взглянул на богомола. Впервые — без страха. Впервые — с интересом.

* * *

То, что городской ополченец слегка обрюзг и растолстел, подзабыл, как обращаться с оружием и подхватил постыдную хворобу — должно быть, от продажной девки, как раз в день разговения после Великого поста, — ещё не давало никому в Руане права давить его лошадьми. А вот высокий незнакомец, явившийся в город с востока, не посмотрел ни на боевые раны ополченца, ни на его немощь — так зазвездил плетью по спине, что у бедняги аж глаза выкатились из глазниц, а зубы прикусили кончик языка.

Незнакомец даже не оглянулся. Он торопился. Он был верхом на взмыленном жеребце, — поджаром и отчаянно грызшем удила, второго такого же держал в поводу. Этот второй шёл налегке, но тоже не выглядел бодрым. Похоже, оба скакуна были обречены: едва ли сумеют оправиться от такой изматывающей скачки. Но лошади — они и есть лошади. Другое дело — люди. Надо бы понимать: ты играешь с огнём, когда сбиваешь с ног руанского ополченца и, не принеся извинений, да ещё вытянув его плетью на прощанье, исчезаешь за углом.

Ополченец пару минут кипел негодованием и даже раздумывал, не ринуться ли в погоню за обидчиком — хотя бы на своих двоих. Но потом шумно выдохнул, громко рыгнул и порешил, что дело не стоит суеты. Не известно ведь ещё, что за человек этот обидчик. Выглядел тот странновато. Ополченец успел заметить на его плечах запыленный, стойкий к влаге, чёрный плащ безобидного пилигрима — из грубой шерстяной ткани буре. А под ним — пригнанный точно по фигуре гамбезон, от которого не отказался бы и рыцарь в крестовом походе. Так кем же он был — пилигримом, на которого у ополченца нашлась бы управа, или заправским воякой, от которого жди неприятностей. А ещё пулены на ногах, с огромными шпорами и неестественно длинными носами. Верно говорят: глядя на подобное непотребство, сам Христос гневается и насылает мор на модников.

Ополченец потёрся ушибленной спиной о балясину трактирного крыльца. Саднило не так, чтобы невыносимо. Вполне терпимо. Ополченец плюнул вслед всаднику и, окончательно передумав свершать месть, отправился восвояси, к склочной жене и двум чумазым дочерям. Всех троих он почитал наказанием Божьим, посланным ему за неправедную жизнь, — потому брёл домой без охоты.

Он был гражданином Руана — этот ленивый ополченец. Частью сонного богатого города, в тавернах которого за вино платил король; города, который давно уж покупал всё то, за что другие не брезговали ввязаться в войну.

А вот всадник, нанёсший оскорбление ополченцу, был с войной на короткой ноге. Он не часто отнимал жизни, но люди, которых он обездолил, порой молили его о милосердной смерти. Но он научился не замечать — ни мольбы, ни золота, ни помех на своём пути. По чести сказать, всадник едва заметил и ополченца — и забыл о его существовании, едва проскакав за поворот. Всадник торопился. В Руане его ждали. Дело не требовало отлагательств.

«Руан — город, где чтут овец больше, чем святых, — Так думал всадник. — Недаром говорят: «Под овечьими ногами песок превращается в золото». В Руане это золото давно уж собрано и учтено. Оттого-то баран — на гербе Руана, и место его — рядом с королевскими лилиями».

Правда, какой бы странной она ни казалась, всё же оставалась правдой. Суконщики и впрямь правили этим городом — да и всей Нормандией. Из сотни пэров Городского Совета очень многие знали, каково это — стричь овцу.

Всадник замедлился, оказавшись на улице Больших часов. Его путешествие подходило к концу. Точней, подходили к концу двое суток бешеной скачки по Парижскому тракту, почти без сна. Чем далее углублялся всадник в богатый и многолюдный Руан, тем труднее становилось маневрировать среди пеших и конных горожан. Он едва разминулся с несколькими из них в той самой арке, в какую были встроены астрономические часы — гордость города. Улица получила название в их честь. По золотому циферблату кружила только одна стрелка. Выше располагался серебряный шар, показывавший фазы Луны. Чуть ниже, в отдельном оконце, сменялись символы дней недели: далеко не все горожане были грамотны, а узнать о приходе пятницы, или дня очередной публичной казни, не терпелось всем. На острие единственной, часовой, стрелки восседал золотой баран, кончиком копытца указывавший время. И временем, и пропитанием, и благодушием, и ненавистью руанцев ведала глупая скотина с пристальным грустным взглядом. Всадника забавляло это. И он, конечно, понимал, отчего именно здесь, в Руане, а не в ветреном и непредсказуемом Париже, свершается правосудие по тому делу, для участия в котором его призвали.

Он миновал Руанский собор, хранивший в свинцовом ковчеге сердце короля Ричарда Львиное Сердце. Подумал, что могучий Ричард умел справляться со своими врагами сам, без помощи судейских крючкотворов, — и уж, по крайней мере, Ричард не воевал с женщинами, — так что королевское нетленное сердце едва ли благословило бы всадника, не погнушавшегося дурной работой. Может, оно и к лучшему: слезать с лошади и заходить в собор всадник желания не имел.