Варшава в 1794 году (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

Михалек стоял надутый и кислый. Юта немного отошла, а я, стянув поводья, вскочил на коня и погнал к лагерю.

* * *

Двадцать шестого августа ночью едва я положил голову на седло, чтобы кое-как вздремнуть, когда меня разбудил Казьмеж, повар Начальника. У меня был лёгкий сон, я отряхнулся только и пошёл в шатёр Костюшки. Он сидел на своей твёрдой кроватке.

– Слушай, Сируц, – сказал он, – бери коня, езжай сразу к Мариниоту и Повазкам, там уже слышны выстрелы, выдержи до конца, скажешь мне, что будет. Если бы, упаси Боже, что-то плохое случилось, поспешишь скорей сюда.

Было время между тремя и четырьмя часами, когда мне подали коня. Чуть я отошёл немного дальше, заметил, что пруссаки начали сильную атаку от Вавришева. Движение с нашей стороны было уже великое. Стрелки с Хадзевичем и кавалерия с князем Ёзефом укрепили тыл и окружили бок немцев, но горсть наших стрелков была небольшой, должны были отступать.

Я побледнел, видя, что двумя батареями завладели пруссаки, которые дали едва три выстрела; князь Ёзеф прибыл слишком поздно. Пруссаки хорошо знали горы, на которых те были расположены, поэтому они были взяты. Правое наше крыло отступало, мне уже нечего было больше делать, только спешить возвратиться к Костюшки.

Но меня тут с несчастливой новостью опередили, добавляя, что князь Ёзеф провёл ночь в Варшаве у одной из красивых дам, которых столько в него до смерти влюбилось, и что его опоздание было причиной поражения и, что хуже, влияния, какое оно произвело на дух войска.

Трудно понять, сколько в этом было правды, несомненно то, что князь Ёзеф бился как лев, когда очутился на плацу, и что был ранен, тем не менее, однако, ему доверенные польские батареи и первые позиции были завоёваны.

Если кто триумфовал, то Заячек, который «князику» помочь не думал, который его не терпел и будто бы радовался утрате «шведских гор» и унижению князя Ёзефа.

Заячек был в то время самым левым республиканцем и в самых тесных отношениях с Коллонтаем представлял в лагере якобинскую революционную партию; князь Ёзеф и Мокроновский были известными монархистами и придворными, Домбровский стоял посерёдке, выполняя только обязанности солдата, – а Костюшко должен был смягчать отношения между людьми.

Ему именно то считали за зло, что поддерживал мир, смягчал и объединял. Между ним и князем Ёзефом никогда не было ни очень близких отношений, ни великой гармонии и симпатии. Князь Ёзеф принадлежал к школе тех храбрых, стойких, образованных, но немного аристократично смотрящих на мир вояк, каким был герцог де Линь, лучший его приятель.

Рядом с самой большой бравадой самая безумная страсть к гулянке, всё это приправленное остроумием самого лучшего тона. Костюшко выглядел, думал и жил совершенно иначе. У князя Ёзефа остроумие и ирония, чувство чести, отвага были пружинами жизни, у Костюшки – родина, добродетель, правота, мужество, серьёзность. Князь Ёзеф влюблялся как все панычи в XVIII веке каждый день в иную. Костюшко – раз, может, в жизни и до смерти. Были у них иные привычки, убеждения, настроения.

Уже в кампании 1792 года, в которой Костюшко был под командованием князя Ёзефа и не всегда с ним соглашался, дали друг другу почувствовать эти отличия; в 1794 году честная и прекрасная душа князя Ёзефа добровольно сдалась приказам Начальника, приняла долг послушания, и князь Ёзеф храбро бился аж до этих несчастных гор двадцать шестого августа.

Можно себе представить, как сумели воспользоваться этим несчастьем, дабы засеять новые зёрна непонимания.

Спустя несколько дней потом Домбровский отомстил за наше унижение. От Поважек до Белян у Вислы пруссаки снова предприняли днём атаку на всей линии. Все действия попыток сконцентрировались около того дома Париса, где пруссаки два дня тому назад взяли польскую батарею возле поважковского леска.

Домбровский, который принял командование от больного князя Ёзефа, защищал эту ключевую позицию с яростью и чрезвычайным хладнокровием.

На поважковский лесок пруссаки нападали не один раз, но, отбитые от него, возвращались, а мы также, вытесненные на мгновение, стягивали наши силы, чтобы обязательно при нём удержаться. Когда подполковник Мыцельский, на которого с превышающей в пять раз силой напали пруссаки, был вынужден постепенно отступать, Костюшко с пехотой стоял в готовности. Браницкий нас опередил, мы за ним.

Костюшко командовал сам, первый раз я видел его, идущего в огонь с таким хладнокровием и серьёзностью, но с такой энергией, что всех людей за собой тянул, и если было бы против него войско в десять раз сильнее, он мог бы его оттолкнуть… ничто бы его не остановило. Сукманка Начальника была талисманом, не один уже не считался с неприятелем, мы вломились в лес с такой стремительностью, продвигаясь такой несокрушимой стеной, что немцы почти в ту же минуту, когда показался Костюшко, были повержены. Посодействовал этой победе и бригадир Колыско, который не обращая внимания на огонь неприятельской артиллерии, сбоку взял на себя левый корпус пруссаков и помог нам их отбить.

Раз усевшись в поважковском леске, мы уже его не отдали, но не окончилось захватом, потому что затем нас встретили пехота, кавалерия и интенсивная канонада. Началась ожесточённая битва и с обеих сторон она велась с чрезвычайным упорством. Костюшко сам был на плацу и командовал обороной вместе с Домбровским. Действительно, в этой роще решались судьбы Варшавы и прусской осады. Потеря леса спихивала нас в окопы. Войско было оживлено неизмеримым духом, веющим от этой серой сукманки вождя, на которую обращались глаза всех. Я не в состоянии ни описать сражения, ни дать о нём представление; этот день мы прожили в тревоге, чувствуя, что оно решающее для будущего.

Частая канонада этого дня и неизмерное оживление на всей линии привели всё, что жило, на окопы; они роились вооружённым людом, женщинами, толпой не любопытных, но жаждущих битвы. Капитаны муниципальной гвардии, Траугут и Маевский, со своими людьми отличились. Добровольцев из Варшавы было множество, так бегущих в огонь как на развлечение…

Оборванные, босые мальчики бросались на пруссаков с таким безумием и яростью, что в нескольких местах взяли их в плен, загвоздли пушки и возы отвезли. При наших пушках большую часть обслуги составляли мещане, которым полковник Горский дал позднее свидетельство мужества и самоотверженности.