Итальянский художник

22
18
20
22
24
26
28
30

Было другое, главное. Плавность изгиба, совершенство светотени. Разве такое возможно? Молчание шумного летнего дня вдалеке, свист стрижа за окном. Свет падает мимо, пылинки плывут, исчезают. Кольца, серьги на полу. Я не могу думать о ней. Никогда. День висел солнечной занавеской, протекало время, мимо, не задевая, стараясь не мешать. Но не вечно, не вечно. Минуты, какие-нибудь минуты дня.

Приезжал Беницетти, мы устраивали поездки в горы, жгли костры и играли в горелки. Беницетти ухаживал за Роминой с театральной куртуазностью безопасного волокиты. Розы, привезённые Беницетти для Ромины, стояли на вилле всюду, они торчали из вёдер и плавали в тазу с водой. Пару раз приезжал Джакомо Лаччи — торговец из Венеции, с которым у Ромины были какие-то дела. Джакомо Лаччи был необычайно богат, приветлив но немногословен. Его юная голова была занята обдумыванием торговых сделок, подсчётом процентов и поиском новых товаров. Ромину он считал ценным деловым партнёром, вероятно, даже незначительная торговля с анконскими контрабандистами приносила ему выгоду. Тем более, что после апрельской катастрофы 1499 года в заливе Зонхио, дела венецианцев шли не очень бойко. Со мной Джакомо Лаччи говорил о Карпаччо; рассказывал анекдоты про семью Беллини, высказывал здравые суждения о работах Андреа Мантеньи и ценах на пигменты.

Всё было замечательно. Иногда у меня возникала мысль сделать Ромине предложение. Такое настроение посещало меня вечером, когда мы сидели все вместе при свечах, я чувствовал себя в безопасности в полутьме, и глаза Ромины были черны и глубоки, как в первый раз, когда она стояла на заросшем водорослями камне. Женюсь на Ромине, — думал я, — это будет честь для неё, выйти замуж за такого человека. Потом я начинал думать, что всё это слишком просто — семейный очаг, уют, голландская супница с изображением мельницы и корабля, дети — это уму непостижимо, каких детей может родить эта девушка — это будут какие-то кулачные бойцы и контрабандисты; нет, семья — это невозможно, все эти подарки на именины, сказки про волка. Нет, думал я, ни за что нельзя жениться на Ромине, потому что непонятно, как нам можно жить вместе — мы разные совершенно люди, и я испорчу себе жизнь. Себе, ей и Азре. Она рыбацкая девушка: ставрида, селёдка, лево на борт, табань и подсчёт барышей от торговли стеклянными бусами. Я старый для неё. У меня нет ничего, кроме рисования. У меня Азра; вдруг Ромина начнёт тиранить Азру? Заставлять стирать бельё, чистить котлы на кухне, посылать зимой в лес за дровами, босиком. А в лесу турки с ятаганами. У Ромины другая жизнь, даже если учесть, что вот этот её ракурс с полунаклоном головы — бесподобен. Кефаратти её замечательно нарисовал раза четыре. Она работала теперь моделью и у него тоже. И я рисовал её. И было всё замечательно. Она была весела и свободна. Ромина была обворожительна, она властвовала в нашем мире, и мир был счастлив.

Потом как-то быстро подошла осень, мы закончили работу и уехали в Анкону.

На третий день после нашего возвращения в город, море вокруг Анконской гавани наполнилось судами. Кто это такие — никто не знал, никаких флагов и опознавательных вымпелов на кораблях не было. В бухту они не заходили, но их было так много, что это напоминало морскую блокаду порта. К себе они не подпускали, на берег не высаживались. Поползли тревожные слухи, что дороги на Массиньяно и Петромилли перерезаны, что там стоят лагерем войска. Сразу стали говорить, что их там сто тысяч. Такого войска быть, конечно, не могло, но смысл от этого не менялся. Ночью были видны огоньки походных костров где-то между Саппанико и Монтесикоро, они мерцали, как угольки в печке. Было ясно, что Анкона обречена. Люди стали спешно разъезжаться, кто куда. Город сделался пустынным и тихим. Дома стояли с закрытыми ставнями. На рынке ещё можно было кое-что купить, но дорого. Было страшно. Как говорили, так любит поступать Баязед, он использует сначала нерегулярную армию, которая никому не подотчётна. Это просто разбойники и мародёры, султану их не жалко, он пускает их вперёд. Сначала он бросает их в бой, потом подтягиваются его личные войска, когда уже не с кем воевать.

Ко мне пришла Ромина.

— Как ты думаешь, — спросила она, вытряхивая песок из туфли и подпрыгивая на одной ноге, — они возьмут город?

— Что значит «они возьмут город» или «они не возьмут город»? Возьмут город. Они войдут в город, и не нужно ничего брать. Вопрос не в этом. Вопрос в том, кто успеет убежать отсюда, а кто останется. И удастся ли проскользнуть, не заплатив османам выкупа. Я беспокоюсь за тебя.

— Я уезжаю завтра. Я на рассвете уплываю на корабле, говорят, бухта еще не занята их галерами.

— Молодец! Какая ты молодец! Как хорошо!

— Я уплываю с Джакомо Лаччи.

— Хорошо.

— Я выхожу за него замуж.

— О! Ты? А, ну да. Замуж.

— Да что ты. Просто я выхожу за него замуж, так получилось.

— Да. Ты знаешь, у меня нет каких-то слов подходящих, я очень волнуюсь. Мне даже не по себе. Это очень неожиданно. Но главное, что ты отсюда уезжаешь. Сейчас здесь тебе не место.

— Нет, так получилось. Лаччи собирался отплывать ещё до осады. Если бы он здесь остался, я бы тоже осталась в городе.

У меня внутри что-то рухнуло, как-то потемнело. Рухнуло, как падает полка с книгами. Тяжело, резко и дробно одновременно. Вот полка падает, и книги разлетаются, банка с тушью, морские камешки, записки, пуговица и медные монеты. Ничего не осталось. Мир обвалился целиком и в деталях, в мелочах. Цвет его изменился. Это невозможно. Представить не могу. Ладно там Джакомо Лаччи. Бог с ним, всякое бывает. Но кто знал, что я ее так люблю? Я же никогда не думал, что… не думал, что что?… да как можно такое думать? Нет, я не могу. Сейчас я сдохну, сдохну и буду мучиться после смерти, потому что это не относится к жизни никак, это страдание камня, боль ветра и крик воды. Это такая сила, которая не убивает, а оживляет мучением грязный дорожный песок, глину, весь неживой мусор бытия обретает голос для крика. Это вопль дохлой мухи, умершей у меня на глазах прошлой осенью. Это разрушение всего. Вот он — приход мёртвого сторожа, трибунал смысла жизни. Ты искал смысл — вот он, вот его разрушение. Вот что такое — взглянуть на себя со спины. Вот оно — чудовище, много мелких недостатков, гордящихся стремлением к совершенству на сытый желудок. И это любовь? Вот эта катастрофа — и есть ваша хваленая любовь? Весна-роза-соловей? Руки дрожат. Нет, руки не дрожат, но в глазах темно и слабость в коленках. Привет всем Беатриче и Лаурам. Да мне цены нет. Я мечта всех отравителей. Если сейчас хоть каплю моей крови капнуть какой-нибудь, ну хоть королеве, каплю моей крови капнуть ей в стакан с вином, она отправится в ад к чертям со скоростью чёртова крылатого Купидона, выстреленного из катапульты. А я даже зарезаться не могу по-человечески, потому что это будет чересчур эгоистично, расстроит её, омрачит ей свадьбу. Как бы умереть незаметно? Написать кучу писем, чтобы она получала их каждый месяц. «Был вчера в гостях у Джильолы Чинкветти, играли в фанты, я изображал абиссинского мавра, всем было очень страшно, меня хвалили. Маленькая Лили, о которой я писал тебе в прошлый раз, подросла, у неё прорезались зубы, и она выучилась у пленного француза говорить слово «данлекю», которому есть самые неправдоподобные толкования, семейство Чинкветти гордится успехами дочери, и шлет тебе три фунта сахарных поцелуев. Дешевизна капусты на рынке такова, что я подумываю, не развести ли мне кроликов. Их можно будет выучить сторожить дом, или выступать с ними в цирке». Какая глупость. Какая глупость! За что? Я не хочу так. Не хочу. А всё уже случилось. Уже поздно. И поздно было уже тогда, с самого начала. Это судьба.

— Ты сердишься? У тебя угрюмый вид.

— Нет. Что ты. Всё нормально.