Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да.

– Так это и была шифровка, – догадался я. – Они приняли твой список за шифрованное сообщение – окись свинца, глицерин и прочее.

(Глицерин и окись свинца были нужны ей, чтобы изготовить клей для разбившейся шкатулки из оникса.)

Подобного рода истории то и дело происходили в первые несколько недель – пока мы все не уладили. Скажем, как-то я развлекался со счетной машинкой и обнаружил одну странность. Если разделить 1 на 243, получится 0,004115226337… Довольно красиво, когда перебираешь число за числом, правда, после 559 все немного портится, но затем восстанавливается и продолжается дальше. Мне это показалось занятным.

Так вот, я рассказал об этом в письме, и оно вернулось ко мне. Не прошло цензуры, и в приложенной к нему записочке говорилось: «См. параграф 17Б». Посмотрел я параграф 17Б. Там значилось: «Письма могут писаться только на английском, русском, испанском, португальском, немецком языках, на латыни и тому подобных. Для использования любого другого языка необходимо получить разрешение в письменном виде». И дальше: «Использование шифров запрещается».

Тут уж я сам написал цензору записочку, которую и приложил к письму. В ней было сказано, что с моей точки зрения это никак не может быть шифром, поскольку, если и вправду разделить 1 на 243, то именно такой результат и получится, и потому в числе 0,004115226337…

информации содержится ничуть не больше, чем в числе 243, – каковое вообще никакой информации не несет. И так далее. В заключение я просил разрешения на использование в моих письмах арабских цифр. В общем, письмо мое пропустили.

При обмене письмами никогда не обходилось без сложностей. Например, жена часто упоминала о том, что когда она пишет мне, у нее возникает неуютное чувство, будто цензор заглядывает ей через плечо. Надо сказать, что по правилам о цензуре нам упоминать не полагалось. Мы и не упоминали, но ведь ей-то они приказать ничего не могли. Поэтому они донимали меня записками: «Ваша жена снова упоминает о цензуре». Да уж, конечно, жена о ней упоминала. И в конце концов я получил другую записку: «Будьте любезны уведомить вашу жену о том, что упоминать цензуру в письмах не следует». Следующее письмо к ней я начал так: «Мне было велено уведомить тебя о том, что не следует упоминать в письмах цензуру». Трах, бах, письмо мне возвращают! Я пишу цензору: «Меня попросили уведомить жену, что упоминать о цензуре не следует. Как, черт возьми, я должен это сделать? И более того, почему я должен приказывать ей не упоминать о цензуре? Вы от меня что-то скрываете?»

Интересно до крайности: сам цензор вынужден был сказать мне, что я должен сказать жене, чтобы она не говорила, что она… Впрочем, ответ на это у них нашелся. Они заявили: да, их тревожит то обстоятельство, что письмо могут перехватить на пути из Альбукерке и кто-то, прочитав его, узнает о существовании цензуры, так что, будьте любезны, скажите ей, чтобы она этого больше не делала.

Ладно, при следующем моем приезде в Альбукерке я сказал жене: «Знаешь, не надо больше упоминать о цензуре». Однако осложнений с перепиской у нас было столько, что мы в конце концов придумали шифр, разумеется незаконный. Если я ставил в самом конце письма, после моей подписи, точку, это означало, что у меня опять возникли неприятности и жене следует перейти к следующей придуманной ею уловке. Она болела, проводила целые дни в палате, вот и выдумывала разные штуки. Последнее, что она сделала, – прислала мне рекламное объявление, на ее взгляд никаких нарушений не содержавшее. В объявлении значилось: «Отправьте вашему другу письмо, написанное на складной картинке. Мы пришлем ее вам, вы напишете на ней письмо, разберете картинку, сложите ее в мешочек и почтой отправите другу». Я получил это письмо с запиской от цензора: «У нас нет времени на игры. Пожалуйста, велите вашей жене ограничиться обычными письмами».

Ну что же, к этому мы были готовы, я уже собрался украсить мое письмо очередной точкой, однако цензоры вовремя извинились, так что к задуманному на такой случай трюку нам прибегать не пришлось. А состоял он в том, что следующее ее письмо должно было начинаться словами: «Надеюсь, ты помнишь, что это письмо следует вскрывать с осторожностью, потому что я, как мы договаривались, насыпала в него полезный для твоего желудка порошок „Пепто-Бисмол“.» В письме действительно должен был содержаться этот порошок, да еще и в немалых количествах. Мы рассчитывали, что цензор вскроет его рьяно и быстро, порошок рассыплется по полу, и цензоры тихо взвоют, поскольку изымать что-либо из наших писем они не имеют права. И придется им этот порошок собирать… Однако воспользоваться задуманным трюком нам не удалось.

В результате всех наших экспериментов с цензурой я научился точно определять, что через нее пройдет, а что нет. Лучше меня в этом не разбирался никто. И я стал зарабатывать на моем знании небольшие деньги, заключая пари.

Как-то раз я обнаружил, что рабочие, живущие за пределами технической зоны, ленятся делать крюк, чтобы дойти до ворот, и проникают на территорию через дыру в заборе. Я вышел через ворота, дошел до дыры, проник в город, снова вышел через ворота и производил эту операцию до тех пор, пока стоявший на воротах сержант не начал недоумевать, почему этот малый всегда выходит в ворота, но никогда в них не входит? Разумеется, естественной его реакцией было вызвать лейтенанта и попытаться посадить меня под арест за такие мои преступления. Однако я объяснил им, что в заборе дыра.

Понимаете, я всегда старался сделать людей лучше, чем они есть. И потому заключил с кем-то пари насчет того, что смогу написать о дырке в заборе письмо, и оно уйдет по почте. Ну и, разумеется, выиграл. Сделал я это так – в письме говорилось: видели бы вы, как работает наша администрация (такие вещи нам писать разрешалось). В семидесяти одном футе от такого-то и такого-то места в заборе проделана дыра, такого-то и такого-то размера, взрослый человек пройдет сквозь нее, не нагибаясь.

Что они могли мне сделать? Заявить, что никакой дыры нет, невозможно. Куда им было деваться? Так уж им не повезло – забор, а в нем дыра. Им оставалось только заделать ее. Так что письмо мое через цензуру прошло.

Прошло и письмо, в котором я рассказывал о человеке, работавшем в одной из моих групп, о Джоне Кемени. Какие-то армейские идиоты подняли его среди ночи и принялись допрашивать с пристрастием, направив в лицо яркую лампу, – они, видите ли, узнали кое-что о его отце, который, как они подозревали, был не то коммунистом, не то еще кем. Сейчас Кемени – человек весьма известный.

Происходили там и всякие другие вещи. Как и в случае с той дырой, я всегда старался указывать на них в манере косвенной. И одной из них было следующее – с самого начала мы были посвящены в страх какие важные секреты; мы получили множество информации о бомбах, уране, о том, как все это работает, и многом ином; и вся она содержалась в документах, которые хранились в обычных шкафчиках для бумаг, запиравшихся на маленькие, заурядные висячие замки, какие встречаются повсюду. Разумеется, имелись и другие приспособления, которые изготавливались в нашей мастерской, – скажем, какой-нибудь поднимающийся и опускающийся стержень, но на нем опять-таки висел все тот же замочек. Более того, документы можно было вытащить из шкафчика, и не отпирая замка. Достаточно было отклонить шкафчик назад. Через его нижний ящик проходил тонкий стержень для крепления бумаг, а сзади в стенке ящика имелась длинная широкая прорезь. Через нее документы и вытаскивались.

Я постоянно вскрывал эти замки, доказывая, что справиться с ними проще простого. И на каждом общем собрании выступал, твердя, что мы располагаем важными секретами, что нельзя хранить их подобным образом, необходимы запоры получше. Однажды на таком собрании оказался Теллер, сказавший мне:

– Я самые важные мои секреты храню не в шкафу, а в ящике письменного стола. Так, наверное, лучше?

Я ответил: