Проблема активности и ее импульсов получает и свое практическое развитие (впрочем, вся философия Вовенарга устремлена в практике человеческого поведения и общественного бытия). В особенности она важна для воспитания: «Детей учат страху и повиновению... Мало того, что ребенок сам по себе склонен к подражанию, его еще и принуждают к этому: никому в голову не приходит взращивать в нем самобытность, мужество, независимость» (№ 362). «... детей стремятся нравственно поработить, дабы они усвоили, что залог процветания — это умение покорствовать и идти на сделки с совестью» (№ 363). Быть может, здесь звучат реминисценции собственного детства? Мы знаем из биографии писателя, как долго и упорно он боролся с неблагоприятными обстоятельствами, стремясь реализовать свою собственную жажду активной деятельности.
Проблема действия в моральном учении Вовенарга приобретает особое значение в связи с его интерпретацией стоической философии. По его собственному признанию, прочитав в юные годы в числе двух или трех древних авторов Сенеку, он стал «убежденным и яростным стоиком». Испытания его военных лет и последующего периода жизни должны были, казалось бы, укрепить его в этой позиции, а чтение французских авторов — Монтеня, моралистов XVII в. — завершить формирование его взглядов в этом направлении. На самом деле все обстоит гораздо сложнее.
Основной комплекс нравственных идей Вовенарга обнаруживает принципиальные расхождения с философией стоицизма. Стоики осуждают страсть, Вовенарг ее возвеличивает и оправдывает. Стоицизм проповедует резиньяцию и пассивное мужество, Вовенарг — борьбу, сопротивление враждебным обстоятельствам, активность. Не приемлет он и самоубийства — этого традиционного прибежища стоиков, конечного разрешения конфликта внутреннего или внешнего.[194] В ряде максим Вовенарг снимает хрестоматийную героику добровольной и мужественной смерти: «Мысль о смерти вероломна: захваченные ею, мы забываем жить» (№ 143). «Только то; способен на великие деяния, кто живет так, словно он бессмертен» (№ 142). Истинное мужество состоит не в самоуничтожении, а в преодолении своей судьбы.
Вместе с тем Вовенарг почерпнул в стоической философии ее позитивное, динамическое и воспитательное значение: мысль о тем, что испытания и бедствия возвышают душу, закаляют мужество и волю, мобилизуют внутреннюю силу человека. Следуя стоическому учению в его исконном, античном варианте, Вовенарг приходит к выводу, что человек черпает силу в себе самом, а не в поддержке свыше — в этом еще один пункт его полемики с католической моралью (в том числе и неостоического толка).
О смерти Вовенарг размышляет не как кабинетный философ, замкнутый в абстрактном мире метафизических построений. Он видел ее вблизи, лицом к лицу, она ежечасно грозила ему самому, уносила его товарищей. Он трезво судит о пределах человеческих возможностей, не впадая в патетические преувеличения и проявляя истинно просветительскую терпимость к слабости человеческого естества. «Стойкость или слабодушие перед лицом смерти зависят от того, какой недуг сводит человека в могилу» (№ 137). «Иной раз недуг так истощает больного, что чувства в нем засыпают, разум утрачивает былую речистость, и человек, боявшийся смерти, когда она ему еще не грозила, бесстрашно встречает ее, когда она уже у изголовья» (№ 1 53).
«Всего ошибочнее мерить жизнь мерою смерти» (№ 140). Стоический стереотип корректируется сенсуалистическим пониманием человеческой природы.
Третья книга «Введения...», посвященная проблеме добра и зла «как нравственных понятий», с особой силой подчеркивает относительность этих категорий. Вовенарг скептически относится к различным моральным и философским системам, претендующим на универсальное решение проблемы добродетели и порока. Сам он в качестве критерия выдвигает их полезность. Одни и те же страсти могут обернуться своей положительной и отрицательной стороной, да и само понятие полезности меняется в зависимости от конкретного" индивида и обстоятельств. «Честолюбие — примета дарования, мужество — мудрости, страсти — ума, а ум — знаний, или наоборот, потому что в зависимости от случая и обстоятельств любое явление то хорошо, то дурно, то полезно, то вредно» (№ 676). А поэтому: «Нет правил более изменчивых, нежели правила, внушенные совестью» (№ 133).
Относительность и подвижность понятий добра и зла Вовенарг обосновывает их эмпирической природой, наслаждением или страданием, которые они нам доставляют. Он отвергает в этом вопросе и апелляцию к высшей религиозной истине, и к традиции установившихся мнений, которые ведь, в свою очередь, проистекают из опыта отдельных людей, преходящего и текучего. По существу весь ход его мысли в области морали прочерчивает ту же линию, которую мы видим у Монтескье применительно к религии, праву, государственному устройству. Итак, понятия добра и зла относительны сами по себе, вдвойне относительны когда мы прилагаем их к страстям, и втройне — к такому сложному феномену, как отдельная человеческая личность. «Человек не бывает ни совершенно добрым, ни совершенно злым, но не всегда по слабости своей, а потому, что в нем перемешаны добродетели и пороки... Чем больше в человеке сильных, но разноречивых страстей, тем меньше он способен первенствовать в чем бы то ни было» (№ 589).
Подход Вовенарга к соотношению добра и зла в мире и в отдельном человеке отмечен все той же просветительской терпимостью и носит безусловно оптимистический характер. В этом смысле он подлинный сыч своего времени. Для него неприемлема ни трагическая раздвоенность Паскаля (перед которым он преклонялся, хотя многое оспаривал в его философии), ни, в особенности, скептический пессимизм Ларошфуко. Многие его максимы представляют прямую полемику с тезисом Ларошфуко о корыстной основе человеческих побуждений и прежде всего с трактовкой одного из ключевых понятий его философии — «себялюбия». Вовенарг различает две разных по своей природе и последствиям страсти — самолюбие и себялюбие, которым посвящен довольно обширный раздел во II книге «Введения... ». Первое направлено целиком на себя, замкнуто в пределах собственной личности, ее наслаждений. Второе носит более широкий характер (условно говоря, более «альтруистический»). Оно может быть направлено на других людей, и само понятие наслаждения, к которому неуклонно стремится человек (как истинный сенсуалист Вовенарг признает за ним это право), трактуется более широко и неоднозначно. Так, честолюбие может быть и добродетелью и пороком, в зависимости от того, что является его непосредственной целью. Таким образом, моральная оценка общих понятий поставлена на конкретно эмпирическую основу.
Анализируя последовательно разные человеческие чувства — отцовской любви, приязни, дружбы, жалости, Вовенарг полемизирует с теми, кто мотивирует чувство жалости эгоцентрической подстановкой себя на место страдающего лица (презумпция, широко представленная, в частности, в трудах по теории трагедии как развитие аристотелевой теории «катарсиса», — см. примечание к с. 133). Свое рассуждение он заключает выводом, направленным против концепции Ларошфуко: «разве наша душа неспособна к бескорыстному чувству?» (с. 55). Несогласие с общей концепцией Ларошфуко отразилось и на оценке его как писателя: признавая остроту ума и отточенность стиля, Вовенарг тем не менее не включает Ларошфуко в ту четверку «гениальных прозаиков», которой отмечена литература XVII в.
Итак, проблема добра и зла, пороков и добродетелей в полемике с Ларошфуко и отчасти Паскалем решается у Вовенарга в плане преимущественно морально-психологическом Современные учения показывают ему ее социальный аспект. Речь идет о «Басне о пчелах» Бернарда Мандевиля (1714 г.; Вовенарг, по-видимому, мог читать ее французский перевод 1740 г.). Переходя к его обсуждению, Вовенарг подчеркивает особую важность этого вопроса — о пользе «частных пороков» для общества в целом. Однако решение, предложенное Мандевилем, не встречает у него сочувствия. По его мысли, «польза, приносимая пороками, всегда смешана с великим вредом...»; «...пороки идут на пользу лишь благодаря нашим добродетелям — терпению, воздержанности, мужеству и т. д. Народ, наделенный одними пороками, был бы неизбежно обречен на гибель» (с. 65–66). Таким образом, хотя моральная философия Вовенарга широко оперирует понятием «пользы», его утилитаризм остается в кругу понятий более отвлеченного порядка, нежели развитие коммерции и ремесел. Можно сказать, что в этом вопросе стоицизм Вовенарга служит ему опорой в полемике с тезисом Мандевиля: испытания и трудности больше идут на пользу нравственной природе человека, нежели процветание, порожденное развитием пороков.
Проблема, поставленная «Басней о пчелах», при" водит нас к одному из узловых вопросов Просвещения — вопросу о прогрессе, его смысле и ценности для человечества. Позиция Вовенарга не может быть определена однозначно. С одной стороны, он верит в исконную доброту человеческой природы. Однако в отличие от Руссо он рассматривает ее как единство, без различия времени и места, не противопоставляет первозданную природу современному цивилизованному обществу, не возводит в культ примитивное состояние человечества.
Тем не менее проблема прогресса и его последствий, как для всего человечества, так — в малом масштабе — и для отдельной личности, не раз подвергается обсуждению в сочинениях Вовенарга. Способна ли к совершенствованию человеческая природа вообще и насколько эффективны попытки ее совершенствовать? В плане прогресса отдельной личности Вовенарг дает отрицательный ответ. Воспитание не улучшает человека и вообще уступает по силе и значению врожденным склонностям души. В обширном фрагменте «О натуре и привычке» Вовенарг решительно утверждает: «то, что остается в нас от первоначальной натуры, неукротимей и сильней того, что приобретается учением, опытом и размышлением, ибо всякое искусство ослабляет даже тогда, когда исправляет и отделывает. Следовательно, в приобретенных нами качествах больше совершенств и в то же время недостатков, нежели во врожденных, а помянутая выше слабость искусства проистекает не только из упорного сопротивления натуры, но также из несовершенства принципов самого искусства...» (с. 81). Здесь совершенно очевидно последователь Локка превращается в предшественника Руссо.
В более широком масштабе Вовенарг ставит эту проблему в одном из своих восемнадцати «Диалогов мертвых», опубликованных посмертно. Спор о прогрессе ведется между американцем (то есть американским индейцем — традиционная для Просвещения модель «естественного человека») и португальцем как представителем современной цивилизации. Американец утверждает, что искусства и воспитание испортили нравы и природу, португалец настаивает на преимуществах прогресса. Вовенарг явно склоняется на сторону первого, но он далек от того, чтобы идеализировать ретроспективную «аркадскую» идиллию. Да и сама полемика не носит того острого и напряженного характера, который обнаружится несколько лет спустя в «Рассуждении о науках и искусствах» Жан-Жака Руссо.
Итак, мы видим, что в суждениях Вовенарга присутствует основной комплекс будущего учения Руссо, и комплекс этот сохраняет внутреннюю логическую связь между отдельными положениями. Ыо в нем отсутствует едва ли не самый существенный элемент — социальный пафос Руссо, его плебейский протест против общественного неравенства, который придает такую остроту всем его утверждениям. Вопросы социального порядка ставятся Вовенаргом гораздо более камерно, на ограниченной шкале — светского общества, военного сословия, сильных мира сего, в салонном интерьере, а главное — в относительно второстепенных социальных проявлениях. Он остается по преимуществу моралистом.
Особое место в сочинениях Вовенарга занимают литература и литературная критика. По-видимому, именно эти опыты послужили поводом для его переписки с Вольтером. Круг обсуждаемых авторов очерчен очень точно: это классическая литература ушедшего века — Корнель и Расин, Мольер и Лафонтен, «четыре гениальных прозаика» — Лабрюйер, Паскаль, Боссюэ и Фенелон; Буало и Филипп Кино; из более близких по времени — Жан-Батист Руссо, Фонтенель и, конечно. Вольтер.
Суждения Вовенарга о литературе носят более консервативный характер, чем его морально-философские концепции. Они определяются в целом установками классицистической доктрины, частично дополненной и осмысленной в свете литературных споров его времени. В панораме литературы великого века центр тяжести для Вовенарга совершенно очевидно смещается к концу — это проявляется и в его литературных при-страстиях и в самой точке зрения. Ставшее традиционным сравнение Корнеля и Расина безоговорочно решается в пользу второго. В своих упреках Корнелю Вовенарг отчасти следует по пути, намеченному еще Буало. Они касаются тех сторон поэтической манеры Корнеля, которые мы сегодня связываем с барочными тенденциями его творчества, т. е. с отступлениями от требований строгой классицистической поэтики. В этом смысле показательны ссылки на неудачно избранные образцы — Лукана, Сенеку, испанских авторов (см. примечание к с. 129). Вовенарга отталкивает в Корнеле преувеличенная риторичность, гипертрофия характеров и страстей, которой он сам всячески избегал в своих моралистических размышлениях. Сложную диалектику чувства и разума, механизм которой он пытался раскрыть, он находит не у Корнеля, а у Расина. Принимая как исходную классическую формулу Лабрюйера (Корнель изображает людей, какими они должны были бы быть, Расин — такими, каковы они на самом деле), Вовенарг не склонен истолковывать ее как оправдание преувеличений Корнеля (см. с. 128). Для него ближе Расин, ибо и сам он видит свою задачу не в идеализированном изображении человека, а в непредвзятом анализе его нравственного мира.
Избирательность литературных вкусов Вовенарга диктуется, с одной стороны, жанровой иерархией классической поэтики, с другой — направлением и принципами собственного творчества. Так, признавая высокие достоинства Мольера, он ставит его ниже Расина, ибо Мольер изображает повседневных и заурядных людей, которые мало привлекательны для Вовенарга-моралиста, Расин же — людей с «возвышенной душой». Итак, критерием здесь выступает самый объект изображения. Но, сопоставляя великого комедиографа с Лабрюйером, запечатлевшим в своих «Характерах» отнюдь не «возвышенные души», Вовенарг ориентируется на способ изображения, нд жанровую форму. Абстрактно обобщенная манера Лабрюйера явно импонирует ему больше, чем конкретная и образная у Мольера. Этим, по-видимому, объясняется и двойственная оценка Лафонтена.
Среди «четырех гениальных прозаиков» его особенно привлекает Фенелон, которого он берет под защиту в споре с Вольтером. В этом смысле Вовенарг разделяет пристрастия своего времени, находившего в «При ключениях Телемака» и катехизис «просвещенного монарха» и школу нравственной мудрости (по подсчетам А. Шереля, роман Фенелона издавался на протяжении XVIII в. 150 раз!). Отношение к Паскалю было, как мы видели, более сложным: споря с ним по важным, стержневым моментам его философии, Вовенарг не переставал изумляться его писательскому мастерству.
В противовес моралистической и ораторской прозе роман оценивается безоговорочно отрицательно. Отчасти здесь сказалась все та же устойчивость классицистических табу, зафиксированных в «Поэтическом искусстве» Буало. Но дело не только в этом. Главным пороком романов Вовенарг считает неправдоподобие, «лживость» по отношению к изображаемой в них действительности (т. е. опять-таки человеческой натуре). Скорее всего, говоря о «небылицах», Вовенарг имеет в виду широко вошедшие в моду псевдофантастические и псевдовосточные романы, наводнившие книжный рынок в 30–40-х гг. XVIII в.[195] Мы знаем, что за этой условной декоративностью и занимательностью скрывалась достаточно верная, хотя и социально суженная картина современных нравов. Но в такой форме она не представляла для Вовенарга интереса и привлекательности: социально-психологический типаж романов, весь строй царящих в них отношений — поверхностный дилетантизм суждений, легковесность чувств, обращенность к чисто внешним формам успеха, дешево купленные репутации — все это вызывало у него резкое неприятие в жизни и в литературе. Об атом достаточно красноречиво говорят его собственные беглые зарисовки светской жизни и светских людей. Что касается крупных мастеров романного жанра той поры, которые могли оказаться вполне созвучными его идеям (мы имеем в виду прежде всего Прево), то мы не располагаем никакими данными — читал ли он их или нет.