Годы паники. Как принять верное решение, когда все говорят «пора рожать»

22
18
20
22
24
26
28
30

17. Полуночная ярость

На часах 02:17, и я воображаю, как швыряю ребенка о стену.

Нет, я не говорю, что я планирую. Не говорю даже, что хотела. Я просто говорю, что после двух часов непрерывного расхаживания туда-сюда по темной квартире с крохотным, вопящим, безутешным тельцем то на одном плече, то на другом мне представлялось, как я с силой швыряю это тельце о стену. Руки сомкнуты, поступь мягка, но разум кипел насилием и жаркой яростью. Я могла вообразить ощущение освобождения от тяжести, если бы бросила его, высвобождение энергии, когда швырнула бы малыша в дверной проем, прилив облегчения, если бы просто освободилась.

Для многих решение родить ребенка сводится к мыслям о беременности и родах.

Дезориентация, боль, гнев, печаль, зависть, сожаления и страх, которые я ощущала во время разрыва отношений, одновременно производя расчеты своей исчезающей фертильности или обдумывая сферу карьеры, были генеральной репетицией того, что свалилось на меня в первые недели после рождения сына. Впереди, слава богу, невыразимые любовь и радость, но эти счастливые млечные чувства ни в коем случае не заслоняли остального.

Но если и есть в «годах паники» момент, способный гарантированно разбить разум и тело на бесполезные осколки отчаяния, это первые несколько месяцев родительства (если вы из тех, кто все же решается родить).

В возрасте трех недель младенец представляет собой не более чем сплошной беспомощный, терзаемый муками спазм, вакуум такой тотальной зависимости, что высасывает из окружающих всю заботу и энергию, до которой способен дотянуться. Не важно, сколько любви и внимания вы вливаете, он все равно остается растерянным, липучим и встревоженным. Разумеется, так и задумано эволюцией. Без постоянного, болезненного, полного страха материнского внимания младенец погибнет. Поэтому он должен вызывать боль, страх и дезориентацию у матери, чтобы она могла обслуживать его потребности. Он будит среди ночи, делает все, чтобы у вас от укачивания болело тело, убийственно вопит в ухо и дышит так тихо, что вас прошибает потом при мысли, что он мертв. Так ребенок доносит собственную боль, чувствительность к шуму и близость к смерти.

Пока я топала туда-сюда по квартире, малыш, завернутый в ту же белую шаль, в которую моя мать некогда заворачивала меня, вопил так, будто все его тельце выворачивали наизнанку. И какие бы чувства вы ни испытывали, стараясь продолжать разговор в пабе, перекрикивая рев младенца рядом, скрипя зубами во время путешествия в громыхающем поезде или просыпаясь среди ночи от шумного новорожденного у соседей, – это ничто в сравнении с завыванием собственного ребенка. Уже один этот звук способен колесовать и четвертовать. Когда крики, беспричинные, непредсказуемые, прорывают густой, угольно-черный ночной воздух, возникает ощущение, будто ты проснулась внутри аппарата для искусственного дыхания: ты пронзительно вопишь от страха, боли и ярости, когда тяжесть беспомощного младенческого завывания придавливает, раздражая каждую мышцу, каждый нерв. И я не буду врать: новорожденные плачут часто.

По словам педиатра Кэролайн Фертлман, «совершенно здоровый младенец может плакать до двенадцати часов кряду практически без перерывов»56. Эти маленькие люди никому спуску не дают. Если у вас есть подруги, родственники, даже родители, которые хитро улыбаются и говорят, мол, «ой, мой сынок первые два месяца вообще не плакал», – поверьте, друзья, они ошибаются. Я не называю их лгунами или идиотами, не называю ублюдочными садистами, упивающимися больным восторгом при виде того, как надломленная мать теряет последние капли веры и сопротивления. Я просто говорю вам, что они ошибаются. Может, забыли. Может, вспоминают своего малыша в шесть месяцев, когда он уже умел улыбаться, сидеть без посторонней помощи и агукать. Или находятся под гипнозом родительской амнезии, которая заставляет людей хотеть еще детей. Может, у них были няньки, бабушка с дедушкой или даже ночная сиделка под рукой, так что часть этих безжалостных часов жуткой, плаксивой раздражительности, которые моя небесная акушерка Дон называла «ведьминым временем», прошла мимо них. Может, они просто лгут, пытаясь сделать родительскую долю привлекательнее для вас. Поверьте, новорожденные плачут, иногда часто, и плач этот способен врываться в вас, как пожар, и приводить вас в такую ярость, которой вы никогда не знали. В такие ночи я сновала, босая, мимо кресла, которое оказалось слишком узким, чтобы в нем кормить. Мимо овечьей шкуры, присыпанной пищевой содой, чтобы впитала рвоту. Мимо пеленального комода, из ящиков которого свисали тонкие и фланелевые пеленки. Мимо фруктовницы, полной оберток от печенья. Я доходила до крохотной кухоньки с ее запахом дерьма и дезинфектанта, холодным кафелем, силуэтами кустов в свете уличных фонарей и раковиной, доверху заставленной тарелками с подсыхающей овсянкой. Потом невидяще разворачивалась и, так же в темноте, шла обратно – мимо пыльных книжных полок, брошенных носков, розовых и заляпанных пятнами пеленок, рубашечек, игрового коврика и пустых чашек, пока не добиралась до входной двери. А потом разворачивалась – снова – и шла в кухню, мимо кресла, овечьей шкуры, пеленального комода и ведра с пеленками. Поворот. Овсянка, кусты, фонари, чашки. Поворот. Полки, пеленки, кресло, носки. Поворот. Обертки, кафель, стол, дерьмо. Бесконечно. Безжалостно. Всепоглощающе. Это составляющая родительства, которую мы не видим в кино, о которой редко читаем в книгах, практически не видим по телевизору, и поэтому, накатив, она ослепляет. Это составляющая, которую бездетные подруги – какими бы сердечными ни были их намерения, какой бы искренней ни была забота – понять не способны.

Я раскачивалась из стороны в сторону, выполняла полные приседания, носила спортивный костюм, в котором была похожа на диван. Шипела «тс-с-с-с», как кровь сквозь плаценту. Шелестела, шептала, предлагала молоко, поглаживала, ходила и качала. Я еще кровила – неиспользованные капли послеродовой матки наконец покидали тело, – но мои ноги, руки и спина становились сильны как никогда. Пока размытое галогеновое сияние уличных фонарей подныривало под мое неустойчивое зрение и слезы струились по лицу, я думала – и не в первый раз – что все это, возможно, было ужасной ошибкой. Я не уверена, что справлюсь. Меня подталкивали к самому пределу возможностей, и я не понимала, сколько еще продержусь.

Вот главная загвоздка «потока»: есть у вас ребенок или нет, все равно будут моменты, когда можете пожалеть о том, что сделали.

Очень вероятно, временами вы будете переживать из-за того, что, возможно, приняли неверное решение. Возникнет точка, в которой начнете оплакивать тот факт, что не способны вернуться назад и что-то переиграть. Если по любой причине пошли по дорожке чайлдфри, будут моменты, отношения, летний отпуск, Рождество, когда пожалеете – пусть мимолетно, – что у вас нет ребенка. И все же признавать, будучи родителем, что и у тебя случаются сожаления, сомнения, моменты колебаний, почему-то категорически нельзя.

Родителям, особенно женщинам, не полагается выражать ничего, кроме любви, довольства, счастья и удовольствия от новой идентичности. Сам акт произведения на свет ребенка, как принято считать, дочиста соскребает с нас другие, более грязные, сложные эмоции типа гнева и возмущения. Нам полагается отрицать, подавлять, игнорировать или отвергать их, выставляя на их место пухлое и спокойное лицо материнской уверенности. Это, я знаю, не дает многим даже отважиться стать родителями; на них слишком давит необходимость быть надежными, стабильными, авторитетными фигурами. Они не видят для себя места в этом море спокойного, неконфликтного, непринужденного, абсолютно естественного, детоориентированного блаженства.

Но, друзья мои, я здесь, чтобы сказать: людям свойственно не только ошибаться, но и сомневаться, ненавидеть, сожалеть и отчаиваться.

Люди, в особенности мужчины, не находят себе места от дискомфорта, когда говоришь о подобных вещах. За признанием женщины в таких эмоциях, как страх, раздражение, побуждение причинить кому-то боль или бросить кого-то, обычно следует этакое задушенное, ерзающее молчание. А когда она еще и мать, все становится в десять раз хуже.

Вот попробуйте расскажите незнакомому человеку, что вчера вечером вам пришлось крикнуть в разодранный воплями ночной воздух: «Забери у меня этого ребенка, пока я не врезала ему по лицу!» – и в ответ он нервно рассмеется, отведет взгляд и попытается сменить тему.

Ответьте кому-нибудь на стандартное «как дела?» признанием: «Сегодня утром мне хотелось бросить ребенка в лесу и уйти» – и собеседник аж с лица спадет.

Напишите кому-нибудь, что во время очередного трудного кормления или попытки уложить чадушко спать вы время от времени представляете, как раздираете доски голыми руками и окровавленными зубами – и незнакомые люди со всех концов света начнут наперебой писать, что вы опасны и безумны.

Как сказала моя подруга, журналистка и мать Сайма Мир, «людям не нравится разговаривать о тлеющей ярости, которую испытывают женщины. Словно разговор о ней заставит ее проявиться в физической форме». Но, как мы знаем, верно обратное. Разговор о яростных чувствах – лучший предохранитель от перехода к физическому насилию. И поверьте, в женщинах полным-полно гнева. Мы ощущаем ярость, ненависть, жестокость, гнев, курсирующие по телам, наверное, не реже, чем мужчины. Мы жаждем сражаться, уничтожать, жечь и разорять; мы воображаем разрушение, страдания и смерть. Разница лишь в том, что столетия социального научения поощряли мужчин выпускать наружу гнев с помощью кодифицированного, а затем индустриализированного насилия, такого, например, как агрессивные виды спорта, война, пьяные драки и мелкие преступления. А женщин за выражение этих же чувств стыдили и лишали доверия. Нас учат, будто женский гнев почему-то неестественен, даже «неженственен». В результате ярость уходит внутрь, загнивает или перерождается в какую-нибудь другую деструктивную, нездоровую эмоцию. Если бы я стыдилась своей ярости в ту ночь, когда плакал мой ребенок, я бы ее скрывала. Я бы хранила ее, как грязную тайну. Я трактовала бы ее как признак, что, наверное, не гожусь в матери. Я заталкивала бы ярость вглубь, пока, наконец, она не взорвалась бы, подобно вулкану, под чистым давлением отрицания. Потому что она бы непременно взорвалась. Гнев всегда вылезает наружу.

Слава богу, я не стала молчать. У меня было достаточно так называемых «интрузивных мыслей», чтобы понимать механику явления – когда воображаешь, как швыряешь ребенка о стену. Они были у меня столько, сколько я себя помню. В школе я воображала тетрадки, рассекающие мое глазное яблоко, или снимала маленькие воображаемые фильмы о том, как расплющиваю себе пальцы дверью в коридоре. Психоаналитическое объяснение таково: воображая насилие, высвобождая ярость в фантазии, устраивая разуму «генеральную репетицию» поступка, вы наращиваете мышцу сопротивления.