Я указываю на Люлю, которая лежит, опустив морду на передние лапы, и не спускает глаз с Колетт, по-кошачьи свернувшейся клубком на письменном столе.
– Вот на что смотрит Люлю.
Шмитт пожимает плечами, с полускептической, полуиспуганной усмешкой:
– Я… я, в принципе, не отрицаю того, что вы сказали… я стараюсь широко смотреть на вещи… но обещайте, что скажете правду… Кто у нас тут сегодня?
– Здесь Моцарт. Там Дидро. Под потолком Шарль де Фуко. Колетт разлеглась на краю письменного стола. Будда сидит неподвижно, если не считать того момента, когда вы упомянули о буддистском побоище в Азии. Мольер мечется взад-вперед, а Бах, Шуберт и Дебюсси летают по комнате.
Шмитт разражается хохотом – холодным, жестоким, принужденным, явно ему несвойственным:
– Браво, юноша! Я вижу, вы внимательно читали мои книги! Запомнили весь мой пантеон и сотворили из него этот занимательный спектакль! В какой-то момент я чуть было не поверил вам из-за Дафны!
– Я не шучу, месье.
– Да нет, шутите!
– Не шучу.
Он замолкает и перестает изображать весельчака.
– Не настаивайте.
– Да я вам клянусь, что…
– Наша встреча закончена. Благодарю.
Все три собаки, уловив настроение хозяина, вскакивают и недвусмысленно дают мне понять, что пора откланяться и что они готовы проводить меня до выхода.
– Месье Шмитт, я клянусь вам, что не лгу. И этих персонажей я набрал не из ваших книг, потому что узнал не всех. Некоторые так и остались для меня загадкой.
– Например? – машинально бросает он.
– Вон тот лысый десятилетний мальчик.
– Это Оскар, маленький больной, я написал сказку о его последних днях на земле.
Шмитт мерит меня взглядом, в котором уже нет враждебности: