Самая страшная книга 2018 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Есть кто? – крикнул он в пустоту.

Свет из комнаты растворялся в непроницаемом бархате тьмы, освещая узкую дорожку на пару шагов. Эх, фонарика нет. Сашка попятился, балансируя на границе света и тьмы. Не нужно входить, бегом в отделение, геройствовать незачем. Пожалуйста, не входи.

Сашка пересилил страх и шагнул в темноту. Руки тряслись, ноги стали ватными и отказывались повиноваться. Давай не трусь! Помнишь, на границе учили? Безжалостно преследуй нарушителя на любой местности, в любых условиях, в любую погоду. Пошел!

– Буду стрелять! – повысил голос Сашка, перекрывая собой рассеянный свет. Зловоние окутало с головой, голова закружилась. Сашка вытащил грязноватый платок и прикрыл нос и рот. Под ногами шуршали тряпки, черепки и сухая листва. Листья откуда? Глаза потихоньку привыкали к темноте, во мраке проступали очертания мебели, в воздухе повис густой, удушливый смрад. Доносился монотонный, надсадный гудеж. Мухи. Множество мух. Зашарил по стене в поисках выключателя. Ага, жди. И тут Сашка уловил тихий, прерывистый сип. Кто-то дышал в темноте.

– Кто тут? – истерично выкрикнул Сашка, ведя стволом из стороны в сторону. В ответ донесся мягкий, вкрадчивый шаг. – Не подходи!

Сбоку метнулся сгусток вони и тьмы, сбил Сашку с ног. Сашка рухнул, успев пальнуть наугад. Оглушительно бахнуло, в оранжевой вспышке мелькнула черная шерсть. Уши резанул сдавленный, болезненный хрип. Попал! Тварь резко отпрянула. Сашка нажал на спуск, пуля ударила в стену. Сухо треснули доски, разлетелось со звоном стекло, неизвестный с разбегу ударился и вынес заколоченное окно, на фоне белого пятна мелькнула и скрылась приземистая, низкая тень. Затрещали кусты. Свет залил комнату, и Сашка заорал, больше не сдерживая себя, не стесняясь дикого, животного, ужаса. В углу, рядом с грязным матрасом, в гнезде из веток и мусора лежала голова Васьки Коршунова и пялилась на него кровавыми провалами вырванных глаз.

2

Самарская губерния, 18 мая 1921 г.

Желтый, иссеченный колеями, бугристый летник размашисто ложился под копыта летучего отряда отдельного эскадрона самарского ЧОН. Девять бойцов с комэском Щуром пятый день шли по следу бандитов. Похрапывали уставшие кони. Шатались в седлах изможденные люди. Липнущая к мокрой обмундировке пыль превращала гимнастерки и галифе в серое, измызганное тряпье, прикипала жуткой маской к лицу. Бескрайний травяной океан бурными волнами играл на ветру, пенился и кружил, сливаясь на горизонте с нежно-лазоревым небом. Пряно щекотали ноздри ароматы льнянки, кровохлебки и остреца. Шелковистые ости цветущего ковыля бились в оплывшие скаты могильных курганов, с вершин которых на путников в бессильной ярости глядели уходящие в землю древние идолы. Под солнцем висели и заливисто чивкали крохотные, едва различимые жаворонки, возвращая истомленные души домой, к теплому очагу и материнским рукам.

Комэск Щур хмурился, не замечая окружающей красоты. Солнце, утратив мягкую весеннюю ласку, жгло и палило, обещая повторить страшную прошлогоднюю засуху. В двадцатом тучные нивы сгорели, жидкий колос опал, урожай не спасли, в опустошенное, истоптанное, изодранное Гражданской войной Поволжье пришел невиданный голод. Иссякло зерно, люди кололи обреченную без запасенного корма скотину, протяжный коровий рев и поросячий визг стояли над хуторами. Незаметно пропали собаки и кошки, к зиме за каравай из муки пополам с мякиной и лебедой просили пятнадцать тысяч рублей, за ведро картошки можно было сторговать целый дом. Матери убивали голодных детей. Трупоедение развилось повсеместно, на это закрывали глаза. Ползли зловещие слухи о людоедах. На дорогах, забитых толпами беженцев, пропадали люди, поодиночке и группами, женщины и дети чаще всего. Щуру приходилось видеть в овражках и балках разделанные трупы, пятна крови, горы требухи и остывающие, присыпанные пеплом, забитые человеческими костями костры. Неделю назад спугнули и посекли у Дергачей четверых. Мужики пытались сбежать, а грязная, чумазая, одетая в рванье баба стояла и обреченно ждала, пока сабля вдоль плеча полоснет. В ее глазах не было страха, лишь обреченное, тупое безумие. Она вроде бы улыбалась, ожидая удара, и Щур постарался это забыть. Это и многое другое, что видел или творил своими руками в тот год.

Головной боли добавили банды. Грабили, убивали, насиловали. Это зло стало обыденным, рядовым, пока в начале весны с Николаевского шляха не просочились тревожные вести. Один за другим горели придорожные хутора. Вроде ничего необычного, пожар и пожар, частенько что-то горит, бывает и с жертвами, если угорают в дыму или пьяные. Всегда кто-то спасается. Но не здесь. Обгоревшие тела целых семей находили с проломленными черепами, изуродованными, рассеченными, изрубленными на большие куски. Три случая за месяц, потом перерыв, народ вздохнул с облегчением, и тогда за неделю сгорели два крайних дома в Новокуровке и Лебедяни. Хозяев зарезали от мала до велика, семь человек. Народишко испуганно молчал. Поговаривали, не люди это орудуют вовсе, а что-то древнее пробудилось в степи, среди могильных курганов и изъеденных временем каменных баб. Щур принял дело без энтузиазма, предчувствуя нулевой результат. Ну и как в воду глядел. Были пепелища, были жертвы, были страшные слухи, а банды не было, хоть в лепешку расколотись.

Дорога бежала на окатанный ветром пригорок, впереди, в пойме Ветлянки, детскими кубиками рассыпалось сельцо Березовый Гай, чернея гнилой соломою крыш, поблескивая искоркой колокольни и утопая в пыльной зелени тополиных левад. Кони, чуя воду и отдых, прибавили ход. По сторонам тянулись стосковавшиеся по плугу непаханые поля, сеять в тот год было нечем и некому. Тяжелый, сладкий, приторный запах смерти чувствовался задолго до околицы вымершего села. Обтянутая желтой кожей мумия нагой женщины валялась в крапиве возле плетня, бесстыдно раздвинув тонкие почерневшие ноги. К мертвецам давно привыкли. Степь, облака, курганы, теперь мертвецы. Поначалу убирали и хоронили, теперь сил не было даже на это. Сиротливо потянулись брошенные дома, ветер, поселившийся в хатах, зловеще выл в выбитых окнах, хлопал ставнями, пугая незваных гостей. Щур невольно поймал себя на мысли, что жальчее дома, чем людей. Очерствела душа, опаскудилась.

Недавно тут кипела шумная, веселая жизнь, перекликались коровы, орали петухи, бегали дети, на выгоне играла гармонь. Теперь только пыль летела по улице, придавая селу скорбный, запущенный вид. Из глубины села шел протяжный, нагоняющий жути, отвратительный скрип.

Щур выбрал жилую с виду избу, остановил коня и спешился, звякнув саблей и шпорами. Бросил поводья бойцу, отворил дверь в сенцы и прислушался. Навстречу протянула руки липкая, обволакивающая, недобрая тишина.

– Надо к церкви двигать, товарищ комэск, при церкви завсегда кто-то есть, – пробасил ввалившийся следом ординарец Витька Киреев.

– Успеем, – Щур протопал в избу. – Хозяева!

Щелястый пол ковром крыла бурая пыль, в углах лохматилась паутина, свет едва проникал в немытые окна. Аромат натыканной под застреху полыни глушил густые, смрадные запахи нечистот. Колченогий стол, грубые лавки, прялка, беленая печь. Дева Мария в красном углу. На стене фотография в овальной рамке: усатый подпрапорщик, при трех Георгиях, в лихо сдвинутой на затылок фуражке, об руку со статной, черноволосой, потрясающе красивой женщиной, чернобровой, пухлогубой, с удивительными, лукаво-пронзительными глазами. Ради таких глаз идут на безумства. На руках у женщины пухлый, улыбающийся младенец, трое детишек постарше, два мальчика и девочка, замерли рядом.

– Я ж говорю, нет никого… – завел Витька и поперхнулся.

Куча ветхого тряпья в углу закопошилась, показалась голова с колтуном нечесаных сальных волос. Щур увидел высохшую щепкой старуху, со сморщенным, дряблым лицом, слабую, грязную, запаршивевшую, еле живую.

– Кто здеся? – Старуха села. Движения давались ей с огромным трудом, трещали суставы, лопалась, сочась прозрачной сукровицей, кожа. Вместо дыхания несся надсадный, прерывистый сип.