– Мамунь, а мамунь, а чего за село? – оживился Андрейка.
– Иващенково, по-новому – Троцк.
– А почему Троцк, а мамунь?
– А потому.
– Не знаешь?
– Знаю, а тебе не скажу, не дорос.
– Как не дорос? – удивился Андрейка и вытянулся на цыпочках, почти дотянувшись макушкой до мамкиного плеча. – Я вона какой!
– Великан, – засмеялась мама, и от смеха ее стало легче и веселей. Она редко улыбалась с тех пор, как не стало отца, Андрейка его почти и не помнил. В четырнадцатом году отец ушел на войну с «проклятущим херманцем», прислал два письма из Восточной Пруссии и пропал. Андрейка зиму караулил на улице, цуциком мерз, ждал, не появится ли на дороге отец. Васька, сын богатенького кулака Филимонова, куражился, дескать, не воюет отец, а видели его под забором в Самаре в обнимку с супоросной свиньей. Андрейка прибегал домой, залезал на печь, плакал навзрыд. Минули годы, стихла тоска, стало Андрейке казаться, будто поступил отец в Красную Армию, биться с буржуями за счастливую жисть, и на буденовке его гордо сияет малиновая звезда.
Троцк приближался, рос на глазах, вплетаясь в замысловатые изгибы реки, дымя высоченными, выше самых высоких деревьев, кирпичными трубами. Андрейка забыл об усталости и требовательно урчащем желудке. Такого он еще не видал. Дома каменные, иные о двух этажах! Какое же это село? Город, город, как есть!
– Мамунь, а чего такое дымит?
– Дыры в пекло пробили и греются, дьяволы уголь швыряют.
– Ну мамунь…
– Пороховой завод энто, – смилостивилась мать. – Война кругом, порох – нужнейшая весч. Глядишь, устроюсь на завод, комнату дадут и паек. В школу пойдешь. Эх, Андрейка, и заживем!
Андрейке идея понравилась. «Школа, паек, завод», – непривычные, таинственные слова щекотали язык. Жаль, Сенька помер и чуды такой не узрит. Сенька головастый был, смелый до одури, предлагал к товарищу Чапаю сбежать. Чапай саблю даст, бурку и скакуна. Полетят Андрейка с Сенькой белых рубить! Андрейка не решился, мамуньку бросать не хотел, да и боязно было в восемь лет из дому убегать. А Сеньку отец изловил в трех верстах от деревни, высек вожжами так, что тот три дня пластом лежал, и остаток лета полол огород, таскал воду, следил за курями, вечерами тоскливо поглядывая на багровый закат, туда, где без него никак не мог одолеть контру лихой и усатый комдив.
Троцк затянул путников неводом улиц, зажал стенами кирпичных домов, похожих на красные пряники. Рта Андрейка не закрывал, забыл обо всем, крутил головой. В тени высокого многокупольного собора шумел рынок. Мать прихватила за руку.
Та весна запомнилась Андрейке не голодом, не трупами в придорожных канавах, а этим вот рынком: толкучим, пыльным, многоголосым. Рынок валил с ног запахами нафталина, немытых тел, сивухи, рыбы и керосина. Рынок орал, пихался локтями, торговался и плакал. Доведенные до отчаянья люди тащили сюда последнее. Раскладывали на грязных скатерках и прямо на голой земле ковры, ржавые железяки, посуду, фарфоровые статуэтки, дрова, книги и ткань. Старушка с детским личиком держала на остреньких коленках бюст усатого дядьки в короне. Душераздирающе выла шарманка. Опухшие от недоедания люди валялись под ногами, тянули ломкие руки. Стайкой чумазых воробьев вились беспризорники.
Сбоку резанул крик:
– Держи вора! Держи! А-а-аа!
Андрейка по-петушиному вытянул шею, но рассмотреть ничего не успел.
– Махорка, махорка!