Самая страшная книга 2018 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Пятый день ищем, приказ ликвидировать.

– Херовая работенка, – закашлялся милиционер. – Ниче, я тебе, комэск, щас все покажу, – он запустил руку под кровать и чуть не упал, Щур едва успел его подхватить.

– Ты бы лежал.

– Нет, я должон, я покажу, куда без меня? – хрипел, порываясь встать, Сидоров. – Зинка! Зинка, стерва! Где сапоги?

– Чего орешь, ирод? – в дверь обеспокоенно протиснулась жена. – Ух, изверг, всю душу повымотал! Куда собрался, гадина?

– Сапоги где? Не видишь, уполномоченный из Самары приехал! Востриковский дом осмотреть!

– Чего там смотреть? Головешки одни! – вспыхнула Зинка. – Лежи, вымесок, не то заместо востриковского дома архангельские палаты будешь смотреть! Послал Господь дурака. – И перекинулась на Щура. – Не стыдно? Еле живой, калило вчера, чиряками всего обнесло, под себя дрищет. Подохнет, ты детей будешь кормить?

– Советска власть выкормит! – заревел милиционер и упал, в бессильной ярости кусая подушку.

– Сволочь ты, Славка, говорила мне мать…

– Спокойно, гражданка, – оборвал истерику Щур. – Пожарище сам посмотрю. Мне подробностей надо. Свидетели, очевидцы, следы. Не надо орать.

– Свидетель есть, – захрипел милиционер, судорожно хватая Щура за гимнастерку. – Востриковых всех побили, а дочка ихняя, Полька, в окно утекла. Тут она, раненая, Зинка пестает, спина изодрана клочьями. Я сутки без памяти был – опросить не успел, а она упырей видела, точно видела, только не говорит, и ночью орала, словно режут ее. Покажи, Зинка, ох сил моих нет…

Щур, уже не слушая, резко встал и распахнул дверь в соседнюю комнату. На кровати сидела перепуганная, косоглазенькая, веснушчатая девчонка лет десяти. Пепельно седая, со стылыми, оловянными глазенками древнего старика.

3

Окрестности Самары, 18 мая 1921 г.

Андрейка плелся за матерью, меряя разбитыми лаптями бесконечные версты пыльного шляха, извилистой змеей убегающего за горизонт. Казалось ему, нет той дороге конца, смеется она над Андрейкой, манит в неведомые, дальние дали. Опостылела Андрейке скучная, однообразная степь. Солнце нещадно припекало макушку, палило плечи через рубаху и пиджачок. Хотелось ему в родненькую, миленькую деревеньку Романовку, в домишко под старыми кудрявыми ветлами, к речке Мокше, которую цыпленок вброд перейдет, в Маринов луг, где косили пахучее сено, в Черную балку, где с соседскими ребятишками искали разбойничий клад, а нашли золу, тряпки и битые черепки. Сенька – друг закадычный – божился, будто видел тот клад, да не дался он, черт утянул. Тонька-малыха, услыхав про нечистого, в слезы ударилась, а Андрейка ее утешал, чувствуя себя взрослым и значимым.

Воспоминания о доме грели Андрейкину душу. «Мамунь, – спрашивал он холодными ночами, прижимаясь к материнскому боку. – Мамунь, а кады домой-то пойдем?» «Скоро, Андреюшка, скоро», – шептала мать, отворачивалась и тихонечко плакала. Андрейка обнимал ее, прижимаясь крепко-крепко, и она затихала. А Андрейка вдруг вспоминал – не было больше Романовки, высохла Мокша, умерли Сенька и Тонька, и во всем белом свете остались вдвоем Андрейка да мать. Осознав это, он засыпал, к утру обо всем забывая. С памятью у Андрейки вообще стало худо, наверное с голоду. Мысли путались, сны мешались с былью. Порой из тьмы выплывали смутно знакомые образы с кровавыми лицами, и тогда Андрейка бился в припадках, разрывая рот и ломая кости у матери на руках.

Прошлой осенью стало худо с едой. В страшном, темном подвале взяла и кончилась картошка, квашеная капуста и брюква. Мамка стала добавлять в муку отруби, очистки и лебеду, замешивая вязкое, жидкое тесто. Пекла хлеб. С этого хлеба нещадно крутило живот, сидел Андрейка за сарайкой по многу часов. К декабрю и такого хлеба не стало. Пришел Голод. Представлялся он Андрейке косматым, тощим, ужасающим стариком. Бродил старик ночами по селам, заглядывал черными бельмами в окна, выбирал, кого задушить.

Бабушка Софья сказывала: «И при царе голодали, да выжили, знать и это лихолетье переживем». Хорошая была бабулечка, Андрейку редко порола. Сама не ела, последние куски внукам совала, водичку святую из церквы пила, ждала весны. Первой и померла. Спустя месяц, в марте, голод забрал щербатую Нюрку, младшую Андрейкину сестру. Мамка не выдержала, продала избу за четыре кружки муки, испекла колобушек, собрала котомку и повела сына в Самару, где, по слухам, было сытнее. «Мамунь, а мы тоже умрем?» – спрашивал Андрейка. «Нет, сыночек, мы не умрем. Я тебя сберегу», – отвечала мать, и они шли и шли, иной раз сами не зная куда.

Ночевали в степи, а иногда, если очень везло, добрые люди пускали к себе. Уходили от них всегда затемно, маманька не хотела тревожить добрых людей. Уходили поспешно, будто черти следом гнались. После таких ночевок всегда питались обильно, знамое дело, добрые люди – они во всем добрые. Мамуньке одежку давали, да и Андрейке обновки перепадали.

– Давай, сыночек, давай, миленький, немножко осталось, – окликнула приотставшего Андрейку мать и ткнула пальцем в сторону показавшегося села. – Чичас отдохнем.