Тропой Койота: Плутовские сказки

22
18
20
22
24
26
28
30

Тянуло меня к танцам, как крякву к воде. Как только запомнила шаги, начала плясать, где только могла. И на балах у лугару, и сама по себе. И за уборкой, и у плиты. Под скрипку тетушки Юлали и под пение сверчков. Тетушка Юлали все смеялась надо мной. Говорила, так я в танце совсем на нет сойду. Но не тут-то было!

А потом настала зима. Листья пожухли от холода, воды байю затянуло льдом. Еще до начала Адвента[53] тетушку Юлали одолел жуткий кашель. Я приготовила ей сироп из листьев опунции и отвар ивовой коры, чтоб унять жар, надела ей на шею гри-гри, укрепляющий силы, да только все без толку. В самую долгую, самую темную ночь в году она попросила подать ей кипарисовый сундучок, что стоит под кроватью. Открыла я крышку, и тетушка, пошарив внутри, вложила мне в руку три куска кружев да золотое кольцо.

– Вот и все, что я могу оставить тебе в наследство, – сказала она. – Вот это, да еще мою скрипку. Надеюсь, однажды они тебе пригодятся.

Вскоре Bon Dieu[54] призвал ее к себе, и отправилась тетушка на небеса. Друзья-лугару похоронили ее под огромным виргинским дубом на задах избушки и провыли над могилой заупокойную мессу. Мне в ту пору было около шестнадцати; тут-то мое детство и кончилось.

И танцам тоже настал конец. Правда, не навсегда. Увидев скрипку тетушки Юлали безмолвно лежащей поперек ее тростникового кресла, я погрузилась в печаль, точно в глубокий речной омут. Свернулась клубком у очага, в гнезде из шкурок нутрии, уставилась в угасающий огонь и задумалась о том, что хоть я живи, хоть умри – никто и не заметит, и не узнает.

Спустя какое-то время – даже не знаю, сколько я так пролежала – кто-то постучал в дверь. Я не откликнулась, но гость все едино вошел. Оказалось, это Улисс, самый молодой из лугару. Улисс мне нравился – тихий, щуплый, часто носил мне банки арахисового масла да белый хлеб в обертке из газеты, а когда мы вдвоем танцевали на балах лугару, все до единого замирали и любовались на нас. И все-таки мне бы хотелось, чтоб он убрался.

Потянул Улисс носом воздух, принюхался, вытащил меня из моего гнездышка и встряхнул от души.

– Что-то ты совсем раскисла, chère[55], – говорит. – Увидела бы тетушка Юлали, как ты тут поживаешь, здорового бы подзатыльника тебе отвесила.

– Вот и хорошо, – говорю я. – Вот и прекрасно. Главное, она была бы здесь, со мной.

А сама думаю так: на это Улиссу нечего сказать. Может, теперь уйдет и оставит меня спокойно горевать одну? Но Улисс – он рассудил иначе. Снова принюхался и закудахтал, как старая квочка.

– Да у тебя, – говорит, – тут хуже, чем в свинарнике! Увидела бы тетушка Юлали, во что превратилась ее избушка, заново бы умерла! – и скрипку со смычком с ее кресла берет. – Где она это держит?

Увидев скрипку тетушки Юлали в Улиссовых лапах, я словно бы впервые за целую вечность встряхнулась. И разозлилась. Да так разозлилась, что бросилась на Улисса – а он, кстати сказать, выше меня на целую голову, весь в дикой черной шерсти, клыкаст и когтист даже в новолуние – и как врежу ему в брюхо!

– Tiens, chère![56] Что на тебя нашло? За что это ты бьешь своего друга Улисса?

– За что? А чтоб скрипку тетушки Юлали не трогал! А ну положи на место, не то ка-ак…

– Ну, так прибрала бы сама, – говорит Улисс, – чем валяться без дела, как рак подо льдом.

Взяла я скрипку – бережно, будто птичье яйцо – и повесила на крючок над кроватью тетушки Юлали. И расплакалась, а Улисс обнял меня за плечи и принялся макушку мою вылизывать, будто волчица волчонка.

Наконец успокоилась я, прибралась в избушке, сварила себе гумбо, заправила нитью, что спряла и выкрасила тетушка Юлали, ее большие кросны и соткала кусок светло-голубого полотна… Ночи стали короче, лед стаял, вода подступила к самому крыльцу. Я приготовила удочки, начала ловить рыбу, засеяла огород семенами, запасенными тетушкой Юлали. Если постучится в дверь кто-нибудь из лугару, лечила их от чесотки и ревматизма да накладывала лубки на переломы, как до меня делала тетушка. Только на их балах не плясала. На закате садилась в пирогу, отплывала в густые заросли кипарисов и слушала любовные песни лягушек да рев крокодилов, сражающихся за самок.

И вот однажды вечером, заплыв далеко от дома, увидела я огни. Не бледные feu follets[57], что пляшут по ночам над болотами, а желтый свет, свет фонарей, а это означало одно: там, впереди, ферма. Я слегка испугалась, так как тетушка Юлали не раз предупреждала, что мне не стоит показываться на глаза людям.

– Знаешь, – говорила, – как поступают утки, когда в их болото залетит незнакомая птица? Вот и добрые жители Пьервиля увидят эти белые волосы да красные глаза – тут же заклюют. И останется от тебя только два-три белых перышка.

Конечно, мне не хотелось, чтоб меня заклевали. Повернула я было назад…