— Ты в порядке, комсомолочка? — спрашивает меня Терехов вполголоса. — Прости дурака старого, тебе сказал о темном не думать, а сам ляпнул …
— Экзистенциальное?
Терехов хмыкает. Оля громко созывает всех на просмотр фокуса с бутылкой. Ее звонкий голос гуляет под соляными сводами, рождая странное потустороннее эхо. Вода в бутылке замерзает за три минуты. Путь наверх в подъемнике — еще восемь. Мир наверху полон света, свет везде, но стоит закрыть глаза руками — и опять становится темно, как под горою.
Открывался санаторий наш к первому мая, тогда принято было все к особым датам приурочивать. Планировали успеть раньше, к дню рождения Хрущева, но нам не поставили часть оборудования, плюс пришлось заново заливать смолой крышу надземного корпуса и ремонтировать затопленную электропроводку на верхних этажах.
Большие товарищи приходили с инспекцией, хмурились недовольно, говорили «ну, Дмитрич, смотри, к майским-то праздникам вынь да положь» и «если придется путевки отменять людям, которые уже больше года ждут лечения, будем еще серьезнее разговаривать». Будто Терехов сам, лично, гадко хихикая, сверлил ночами дырки в крыше и отключал электричество в далеком Свердловске, чтобы нам не смогли собрать аппараты для электрофореза. Мы, медперсонал, стояли вдоль стен, приветливо и показательно улыбаясь, в полной парадной форме, медсестры и санитарки в белых шапочках.
— Хорошо тут у вас, — сказал высокий толстяк, кивая Оле. Та улыбнулась и опустила ресницы.
— Давайте-ка мы на следующей неделе пробную партию отдыхающих вам направим, — предложил старик, на котором костюм висел, как на вешалке, будто он очень много веса потерял за последнее время. — У меня вот сын женился недавно, у жены — бронхиальная астма, ужасные приступы. Пусть попробует шахты ваши недельку-другую. А ты, товарищ Терехов, заодно персонал потренируешь. Еще детдомовских вам по области человек тридцать наберем респираторников. И Герой Советского Союза недавно в райком партии обращался письмом, товарищ Корчагин. Он после Курской дуги дышит тяжко, в танке горел…
Вниз проверяющие спускались только с Тереховым и Мишей Изюбриным, да и то не все. Толстяк отговорился клаустрофобией и слабым сердцем, попросил кого-нибудь лучше парк за корпусом ему показать, и тут же выбрал Олю экскурсоводом.
Так неожиданно закончились наши подготовительные дни, сразу много работы стало, курилка пустовала. Хотя я туда и не бегала больше, держала свое обещание комсомольское. Недельку покашляла, а потом совсем иначе дышаться мне стало, но я к тому моменту уже внизу, в копях, много времени проводила, дышала целебной солью. В неделе у нас было по шесть рабочих смен, три внизу, три в наземном корпусе. Но это по графику, а на деле многие не хотели внизу находиться, боялись, беспокоились, спать там не могли, просили поменяться. Я же от страха своего у Хляби избавилась совершенно, так и жила бы под землей, не вылезая, ходила бы по соли среди соли, дышала прохладным воздухом шахт. Детдомовцев привезли целый автобус, я их сильно опекала, по пять-шесть ночей внизу с ними ночевала, со многими мы подружились, особенно с девочками. В парке у нас киноэкран был установлен, Миша Изюбрин ездил договариваться в кинотеатр «Орленок», нам для детей хорошие ленты привозили, и «Добро пожаловать» — посмеяться, и «Обыкновенное чудо» — сказку, где и поплакать можно было.
Мариночка из детдома номер шесть особенно рыдала после сказки — опухла так, что еле-еле глаза открывались. Очень на нее истории про любовь и волшебство воздействовали, наверное потому, что в ее жизни ни того, ни другого не было. Лет ей было двенадцать, росла она плохо, хотя и сильно поправлялась. Мать-алкоголичка ее наградила полным букетом неприятностей, от врожденного диабета (два инсулиновых укола ежедневно) до характерных черт лица, плосковатого, с неразвитой нижней челюстью и складочками у носа. При этом характер у Мариночки был, как у зверушек в детских мультфильмах: добрый, смешливый, совершенно необидчивый. Ну и с ребятами в детдоме ей, по всей видимости, повезло — не обижали сильно. Там, где я росла, затравили бы девочку наверняка, но тут уж кому как на роду написано. В нашем санатории тоже Мариночку полюбили — больные дети часто добрее и отзывчивее здоровых, это я часто в жизни замечала. Я с ними проводила лечебную физкультуру. Лечение соляное, воздух пещер, тишина и вечный покой в недрах породы детям всем помогали очень хорошо, уже через несколько дней все легче дышать начали, гонялись друг за другом по коридорам, с солью, как с песком играли — в ведерки набирали, горки и дороги строили. Смеялись, а таких звуков соляные камни никогда не слышали за все свои миллионы лет.
К сожалению, танкисту нашему героическому с героической же фамилией, товарищу Корчагину, терапия не очень помогала. К тому же под землей он очень боялся, в руках себя держал, но паника и напряжение сквозили в каждом движении. Наверное, после горящего танка любое замкнутое пространство кажется ловушкой, даже если потолки в нем высокие, серые стены искрятся, и тут и там на них выступает от влажности пушистая белоснежная соль, которую можно лизать или просто трогать пальцем. Если бы танкиста спустить на нижние уровни и показать ему черноту Хляби, ему бы, возможно, полегчало — но туда теперь никто не спускался, кроме Мишки. Ночью только уснешь — подъемник вниз едет, бух-бух-бух, и мимо, дальше в землю.
— Изучаю свойства солевых растворов, — отвечал Миша уклончиво. — Хлябь уникальна. Максимальная концентрация рассола при комнатной температуре — триста двадцать грамм на литр воды. Если нагреть воду, можно до тридцати девяти процентов довести. Но это в кипятке. А в Хляби, при температуре минус пятнадцать — триста тридцать три грамма! Понимаешь, Бетка, какая тут невозможность?
Я не понимала, а он начинал объяснять и тут же упирался в свои секреты и «государственные тайны». Терялся, махал руками, зачем-то лез целоваться. Мне Миша нравился, и даже очень, но ответить я ему не могла — после того, что в детдоме со мной когда-то было. Директор наша, Антонина Алексеевна, когда узнала, сначала криком кричала, по инстанциям ходила — а потом сдалась, вышла из кабинета своего, шатаясь и благоухая коньяком, и нам сказала: «Не убудет от вас, девочки, а у него брат в райкоме и связи железобетонные… ну не по двенадцать же вам лет уже… вы простите меня, ладно?» Переживала сильно, потом уволилась, а там и спилась, поговаривали. Но не суть. Было и прошло. А только никак я Мише Изюбрину на веселые его приставания ответить не могла. И никому не могла.
С детства у меня была привычка давать предметам и людям тайные имена-клички, «для внутреннего употребления». Когда с мамой жили, холодильник у нас был «Потопыч», потому что часто выключался сам собою и подтекал. Соседка по коммуналке — «Миледи», как у Дюма, она об этой кличке знала и, кажется, весьма одобряла. Гордилась стервозностью. Я всегда думала, что она меня терпеть не может, но когда мама умерла, она прошение подавала, чтобы меня удочерить, чтобы я осталась дома, с нею. Но ей было семьдесят четыре года, и комиссия решила, что в детдом надежнее.
И сейчас будто карточки библиотечные на пациентов выскакивали: «Танкист», например — товарищ Корчагин.
«Худо» — молодой московский художник с хроническим отеком легких (кличка была обусловлена как тем, что я видела его папку с эскизами, так и его поведением в моменты приступов).
«Кокетка» — невестка того самого партийного старика. Я воображала себе бледную, изможденную светловолосую девицу, но невестка оказалась крупной дамой под сорок, с капризным голосом, высоким бюстом и твердой уверенностью, что все мужчины мира почли бы за счастье пасть перед нею в лужу, чтобы она могла по ним пройти, не замочив ног. Внизу, в шахте, ей выделили номер-люкс, отдельную маленькую солевую камеру, на стенах которой наш местный умелец Федорчук кривовато, но искренне вырезал сцену из мультфильма «Кошкин дом», а кровать была двуспальной, и куда удобнее обычных панцирных. Кокетка же не радовалась своим удобствам, капризничала, вместо санаторной еды грызла сладкое печенье, причем когда оно было из соседнего гастронома — убирала за собою мусор, а когда из магазина «Березка» — оставляла упаковки, чтобы мы все полюбовались, как ей не чужда импортная роскошь. Поднимаясь наверх, она ежедневно требовала, чтобы ей предоставили телефон, и подолгу звонила своей дочери, громко спрашивая «ну как вчерашняя контрольная?», и «как четверка с минусом, ты что, совсем тупая?», и «какой он тебе «дядя Женя», договорились же его папой называть!». Все мы дождаться не могли, чтобы она закончила курс и убралась уже восвояси. Впрочем, астма у нее была действительно тяжелая, а лечение ей помогало.
Вот я иду по коридору — не под землей, а в корпусе санатория, на третьем этаже. Думаю: «как там внизу мои детки?» и, грустно, о том, что еще три дня — и все разъедутся, пройдет церемония открытия с гимном из громкоговорителей и перерезанием красной ленточки. Начнется следующий заезд, плановый, народу будет в пять раз больше, кончится относительная тишина, придут трудовые будни.
У меня ночное дежурство по корпусу, здесь почти никого нет, пациенты ночуют внизу, в шахтах, поэтому мне дали полезную нагрузку — оформление стенгазеты по результатам пробного заезда. Я хорошо пишу тушью и пером, мама была чертежницей и меня учила лет с шести. Из-за двери кабинета главврача раздаются громкие голоса — Танкист уезжает завтра, прощается с Тереховым двумя бутылками коньяка «Арарат». Я иду в столовую за хлебом и колбасой и по-быстрому делаю стопочку бутербродов. Потихоньку открываю дверь, откашливаюсь. Танкист сидит за столом, уронив голову на грудь, и тихо храпит — как говорила моя бабушка, «укатали сивку крутые горки» (в данном случае — Арараты).
Сергей Дмитриевич сидит неподвижно, очень прямо, смотрит перед собою в никуда, будто не замечает меня, будто я — тень на стене, призрак с запахом вареной колбасы. Я ставлю тарелку на стол, киваю ему и тихо ретируюсь, уже в мыслях о стенгазете. Терехов нагоняет меня в коридоре, прижимает палец к губам — тссс! Кроме нас на всем этаже никого нет, но я послушно молчу. Он берет меня за плечи и прижимает к стене — аккуратно, непреклонно, руки у него стальные. Несколько секунд смотрит мне в глаза — от запаха коньяка можно бесконтактно захмелеть — потом наклоняется и прижимает ухо к моей груди. Мне делается странно и горячо, а по спине как иголочки острые вверх-вниз.