Миша был очень бледен и рассеян — он в августе ездил в Ленинград на две недели, вернулся сам не свой. Несколько раз приезжали к нему научные и явно ненаучные товарищи «с ответными дружественными визитами», спускались вниз, в самый низ, к Хляби, некоторые подолгу обратно не поднимались, выглядели внушительно и серьезно. Пару раз я видела у них оружие, а некоторые были сами как оружие.
— Миш, ну мне ж только у озера постоять… Не знаю, зачем — душа просит, а тебе жалко что ли? Там же акустика какая, а я, может, всегда мечтала об оперной карьере, встану под сводами и как затяну из «Аиды» или же свое, советское, из Прокофьева, «Любовь к трем апельсинам», знаешь? Рассказать тебе либретто? Значит, смотри, король Треф и его советник Панталон…
— Отстань, Бетка, не паясничай. Нельзя. Не могу. Чего тебе так приспичило? Водички из Хляби тебе могу в бутылку набрать. А пение в душевой репетируй, там тоже акустика сносная. Меня предупреди, как соберешься — я большой любитель оперы. И балета. Могу заглянуть и оказать тебе… моральную поддержку. Или спинку потереть.
Я показала ему язык. Дамскую нравственность в нашем общежитии для приезжего персонала (несколько квартирок со служебного входа за санаторием) блюла завхоз Антонина Ивановна, у нее был железный нрав и способность мгновенного перемещения в пространстве, так что моей добродетели ничто не угрожало.
Пришел сентябрь — сначала похолодало, но тут же началось бабье лето, зелено-желтое, нежное, с запахом астр и зрелых яблок. Дети в Великих Солях пошли в школу, я иногда ездила на автобусе в городской центр, садилась в кафе, покупала мороженое и яблочный сок и с удовольствием наблюдала за стайками девчонок и мальчишек — в школьных платьях и костюмчиках, с пионерскими галстуками и такими разными, еще не прописанными в книге жизни судьбами. Восемь лет назад, в сентябре, и я была такой же, не зная, что страница моя вот-вот перевернется и начнется новая глава, черными буквами по черной бумаге. Утром я повязала галстук, чмокнула маму в щеку и убежала в школу, вся в мыслях о записке, которую мне на прошлой неделе передал на физике Вовка Зайцев.
— Доча, осторожно через дорогу, — как всегда крикнула мне вслед мама из открытого кухонного окна, я как всегда помахала ей рукой, выбегая со двора, и мамина любовь развевалась за моей спиной, как складки мушкетерского плаща. Плащ мой с годами все ветшал — как я в него ни куталась, мне было холодно.
В октябрьском заезде оказалось еще одно знакомое лицо — путевку повторно дали и Мариночке.
Вот я жду ее на автовокзале — меня прислали встретить и сопроводить — а лысеющий таксист рядом все бубнит и бубнит, какой урожай картошки он вырастил, и как непременно надо клубни перед посадкой замачивать в селитре, а потом обваливать в золе. Я слушаю вполуха, вежливо мыча каждые пару минут. Двери междугороднего автобуса открываются, и Мариночка мчится ко мне через пыль стоянки — на плоском личике огромная улыбка, зубки через один темные, тонкие косички подпрыгивают. Вся она — порыв и радость, она бросается мне на шею, обнимает, тараторит, смеется.
— Хорошо, что тебе путевку дали, — говорю я в машине. — У нас сейчас детей среди пациентов нет никого, учебный год же начался. Как тебя-то отпустили?
— Да испугались, — Мариночка задумчиво смотрит в окно и прихватывает зубами уже и так до крови обкусанный ноготь. — В детдоме тараканов и клопов травили, у меня реакция пошла, легкие отекли… Пять минут клинической смерти! — говорит она с гордостью. — Теперь уже нормально. Но сказали, что снова в санатории пролечиться надо, раз мне в прошлый раз так хорошо помогло.
За окнами мелькают лесопосадки, поля, серые лиманы, камыши.
— Все так за меня беспокоились, — говорит Мариночка тихо. — Приходили в больницу со мной сидеть, разговаривали… Как будто они меня любили. Ради такого и умереть не жалко.
Я тянусь и глажу ее по голове. Бедный бездомный котенок, страшненький, никому не нужный, кроме своих блох — что же делать с тобою, что прописано в твоей книге?
Кокетка за полгода ничуть не изменилась, разве что держалась теперь, в большом заезде и полностью заполненном санатории, еще более надменно и спесиво. Дочка ее, высокая темноволосая девочка-подросток, казалась совершенно подавленной присутствием матери, ни с кем, кроме нее, не разговаривала и все время читала книжку, которую носила, прижав к груди обеими руками, как щит. Я подсмотрела — это была «Аэлита» Толстого, у нас в детдоме было старое издание, из которого какая-то зараза местами повырывала страницы, так что многие перипетии сюжета мне остались неизвестны.
Кокетка повелела, чтобы Фаине тоже назначили процедуры, хоть у нее проблем с дыханием никаких и не было, но «мы же лечиться приехали».
— Что-то она бледная последнее время, мрачная и кушает плохо, — говорила она Терехову, перехватив главврача на выходе из столовой, высоким своим капризным голосом, при звуках которого мне хотелось подойти и влепить ей пощечину. — И в школе никакой концентрации, а ведь у нее выпускной класс, ей в МГИМО поступать, на внешнюю торговлю, — она повышала голос, чтобы как можно больше людей услышало.
— У нас же, Екатерина Сергеевна, даже результатов анализов ее нет, амбулаторная карта пуста. Хоть это надо было сделать…
Кокетка поморщилась и повела плечом.
— Мы не успевали, — сказала она. — Вы же медицинское учреждение, вот и сделайте.
— У нас нет лаборатории, — вздохнул Терехов. — Надо будет в город отправлять, это неделя минимум…