Темная волна. Лучшее

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну чего ты?

— Да жалко же… — всхлипнула она. — Непутевый такой был, вот правда ни… туда, ни в красную армию — а тоже ведь хотелось человеку и любви, и понимания… счастья хотел, а вот — в собственной слизи захлебнулся и поехал в темноту… ох… и эскизы-то его — говно полное, — разрыдалась она. Я встала рядом, обняла ее и похлопывала по спине, пока она не затихла.

— Езжай домой, — сказала я. — Я за тебя внизу отдежурю. Езжай к маме, Оля. Она у тебя такая славная.

— Ругается, — всхлипнула Оля.

— На тебя и надо ругаться. Мало ругается.

— Ты же с суток, сама уставшая. Еще и с Худо напрыгалась, вон, бледная вся.

— Я внизу вздремну, не волнуйся. Там же только детки сегодня, можно поспать.

Большинство отдыхающих уже разъехалось, Кокетка ни с кем даже не попрощалась. За детдомовцами автобус должен был приехать к обеду. Ребята весь день прощались, подписывали друг другу послания в толстых общих тетрадях, украшенных вырезками из «Работницы» и «Советского экрана». Мариночка плакала, бросалась всех обнимать, даже Терехову досталось.

В шахте после того, как подъемник с дневной сменой уехал обратно наверх, стало тихо-тихо. Я обошла общие палаты и прилегла на узкую тахту в дежурке — глубоко на такой не уснешь, неудобно и нельзя, а чуть передремать можно.

Я сплю и снится мне, что надо мною опять грохочет лифт — бух-бух, мимо, вниз, Худо едет к Хляби, на каталке, накрытый черной простыней. У одной девочки мама была злая колдунья и купила ей на рынке черную простыню. Девочка просила не стелить черную простыню, но мама взяла и постелила… На черной поверхности проступают звезды и я понимаю, что это — Хлябь. Разверзлись хляби небесные. Откуда же там звезды? Из глубины поднимаются люди — медленно, ведь в жилах у них не кровь, а ледяной соленый мед. Двигаются слаженно, будто они — части единого целого. Все они — мужчины, голые, их одежда давно истлела, их цепи распались в труху, их кожа светится неярким голубоватым светом, волосы длинные, мокрые. Они смотрят на меня глазами-звездами, потом образуют круг в воде. Из круга поднимается моя мама — она прозрачная, из воды и соли, она светится, она улыбается и протягивает ко мне руку. Я тянусь к ней — и вдруг мы уже не в пещере, а дома, на моем топчане за ширмой, и я уже почти сплю, а мама пришла с вечерней смены на заводе и наклоняется меня поцеловать — от нее пахнет цветочными духами, улицей, трамваем, тушью и сигаретами.

— На корабле «Победа» остались без обеда, — напевает мама мне нашу детскую считалку. — Случилась беда, пропала еда… Спи, доченька.

Я сплю. Просыпаюсь оттого, что меня зовут — Мариночке приснился кошмар, она плакала, но сейчас уже успокоилась. Я сажусь на край ее кровати, поправляю одеяло, глажу девочку по жидким рыжеватым волосам.

— Снилось черное озеро, — говорит она, зевая. — Без дна, холодное. А в нем — мертвяки…

* * *

Хорошо, что была у нас эта пробная смена, потом как по накатанному пошло, будто бы мы уже давно открылись. Каждые три недели — новый заезд, вместимость санатория сто шестьдесят человек. Некоторые семьями приезжали, с детьми. Ужасны и несправедливы легочные болезни, ведь дыхание — самое простое и важное взаимодействие с миром, и как же страшно, когда оно в любой момент может подвести. Совсем маленьких деток привозили, и хоть в правилах и было написано, что младше девяти лет нельзя спускать в шахту — если родители просили, мы всегда исключения делали, и потом очень радовались, когда лечение помогало. Человеческий поток проходил через наш санаторий, как вода сквозь камни — скользнули, были, жили, касались этих стен, ели эти столовские котлеты, тайком вырезали свои имена на соляной стене за знаком «хода нет!» — и упорхнули, утекли дальше по течению своих жизней. А у нас что? Новые воды, иные люди, река не мелеет, дальше течет.

Многие возвращались повторно, хотя путевку, насколько я знала, достать было непросто. К сожалению, для нашей старой знакомой Кокетки препон не стояло, и в сентябре ее имя появилось в списках нового заезда — вместе с именем, по-видимому, ее дочери, Фаины Михайловны, пятнадцати лет.

— Бедная девочка. А могла бы три недели отдохнуть от нее, — сказала Оля, пудря нос перед сменой. — Чем такую мамашу иметь, лучше уж совсем никакой…

— Не лучше, — прошептала я.

— Ой! — Оля, взглянув на мое лицо, уронила пудру, бросилась извиняться, обнимать-целовать.

— Ну прости дуру, а? Беточка? Ляпнула не подумав… Конечно, тяжко без мамочки. Моя-то помнишь, какая строгая? Все-то ей не так, ругается на меня все время. Приезжай в воскресенье на обед к нам, она и на тебя наругается, хочешь?

Я посмеялась и отказалась — в воскресенье, в свое дежурство внизу я планировала полюбезничать с Мишей и упросить его, чтобы взял с собою вниз, к озеру — желание увидеть Хлябь, постоять в огромной темноте, было как тайная жажда, как беременным, говорят, хочется соленого огурчика, или пожевать грязи.