Золото Рюриков. Исторические памятники Северной столицы

22
18
20
22
24
26
28
30

Вспомнилось, как умирала мама. Алексея позвали проститься. Он зашел в комнату, увидел стоящих вдоль стены родственников и смутился. Ему казалось, подойди он к матери — и все взгляды будут обращены на него. Алексея непременно будут жалеть. Называть сиротой. Предрекать жалкое существование.

А тут еще, увидев сына, запричитала мама, пытаясь протянуть к нему ослабевшие руки. Он слышал ее голос, но не узнавал его. Алексею казалось, что кто-то другой, а не она просит не обижаться на людей, быть добрым, отзывчивым и из последних сил помогать тем, кто попал в беду. Таких слов он ранее от нее не слышал.

Приторный запах ладана щипал ноздри. От него было сладко во рту, кружилась голова. Алексея качнуло. Он ухватился за край кровати, на которой лежала мама, и бросился к выходу.

«Прости мама», — прошептал Травин, пытаясь задержать в сознании рассеивающие родные черты, поговорить с матерью, покаяться перед ней.

Образ ее уходил, и перед ним явственно вставали копии знаменитых фресок Рафаэля из Ватиканского дворца, картин Тициана, Гвидо, Рени, Гверчино, других итальянских мастеров. Собирая осколки памяти, Алексей забыл, что давно уже ходит по Рафаэлевскому, Тицианскому залам Академии художеств, куда принес эскизы шести образов и прошение на присвоение ему звания академика.

* * *

— Вы только послушайте, что пишет наш вечный кандидат в академики Травин, — потряс листком бумаги вице-президент Академии, граф Федор Петрович Толстой.

«Имел счастье выполнить поручение Ея Императорского Высочества Государыни Великой Княгини Елены Павловны в Ораниенбауме Придворную церковь Святого Пантелеймона, выстроенную знаменитым Ринальди во вкусе рококо, которая в 1818 году была изуродована, я привел ее в первобытное состояние…»

— Кто вспомнит, какой раз он про эту церковь пишет? Мне кажется в третий, — прервав чтение, проговорил Толстой.

— По мне так второй раз, — отозвался ректор по архитектуре Константин Андреевич Тон.

— Помню, раза три до этого читал нечто подобное, но несколько в иной интерпретации, — задумчиво произнес ректор по отделу живописи и ваяний Федор Антонович Бруни, продолжая неотрывно смотреть в окно на падающий снег.

— Это у него стиль такой — прежде чем перейти к главному, начинает заходить издалека, — сказал, смеясь, заслуженный профессор религиозной, исторической и портретной живописи Петр Васильевич Басин.

— Вот-вот, — улыбнулся Толстой, все еще не выпуская из рук листа бумаги. — Он и в мой адрес, и в министерство императорского двора, когда пишет письма о моем долге перед ним, начинает с того, будто бы я в 1848 году предложил ему сделать сцену в Брюлловском зале и был согласен за нее уплатить. И профессора Александра Павловича Брюллова вот уже скоро двадцать лет донимает требованиями выдать сполна деньги за иконостас, установленный во вновь строящейся больнице в память великой княгине Александре Николаевне. И в том и в другом случаях пишет жалобы на самый верх.

— Тут я с вами, ваше сиятельство, не соглашусь, — нараспев сказал Бруни, переводя взгляд от окна на вице-президента. — Я читал письма Травина. У него четверо детей. Один он семью тянет. Хотел бы посмотреть, кто в его положении стал бы иначе действовать. Признать надо, мы ему в свое время помощь не оказали, какую следовало, во время его тяжбы с купчихой. Лишь благодаря своей настойчивости он дело сам завершил.

— Пусть будет так, — примирительно сказал Толстой. — Но вы послушайте, что он дальше пишет.

«Плафон, „Святую Троицу“ и несколько других образов в Ораниенбауме по собственным моим проектам и сметам сделал, выстроил вновь церковь на кладбище; в ней написал иконостас и три плафона: первый „Сошествие в ад“, второй…»

Он прервался, пробормотав себе под нос:

— Кладбищенскую церковь Святой Троицы, которая существует два столетия я и реставрировал… от Ея Высочества великой княгини Елены Павловны драгоценный подарок получил… — и уже громче добавил с небольшой паузой. — Осмеливаюсь представить труд мой на благоусмотрение Академического Совета, собственное мое сочинение шести образов в малом размере оконченных эскизов… Покорнейше прошу удостоить меня званием академика и тем поощрить меня в моих занятиях.

— И чего вы нашли смешного в письме Травина? — Бруни поднялся с кресла и подошел к Толстому, словно желая убедиться, что текст, который читал вице-президент Академии всамоделешний, а не выдумка коллеги.

— Разве вы не заметили? — спросил Толстой, щуря глаза. — У него все письма по одному шаблону. Я специально выдержки зачитывал. Или вот, — он поднес к глазам лист бумаги. — Тут сказано про смету. Кто-нибудь из вас видел сметы внеклассного художника Травина? — Толстой с победоносным видом обвел взглядом профессоров, присутствовавших на Совете. — Не видели? А я их штуки три читал. Там, знаете ли, перечисление работ, а против них — цена, не подтвержденная ничем. Или написано, дескать, столько-то денег выдано рабочим, и ни одной росписи рабочих. Спрашивал я как-то у него, мол, в чем дело? Он мне отвечал, прямодушно в глаза посмотрев: мы с рабочими договариваемся под честное слово.

— Федор Петрович, может, достаточно говорить о том, что к делу не относится? — послышался из глубины зала сердитый голос профессора Басина.