Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Води, Миша, дружбу со швейцарами — многое узнаешь. — Пахомов подошел к столику с низкими креслами. — Ты иди, узнай, где наш русский зал с цыганами, а я посижу под шелестом ассигнаций. — И он сел в кресло, вытянул ноги и закрыл глаза.

Буров с минуту подождал, оглядывая вестибюль-сад, потом сказал:

— Ладно, сиди. Действительно, надо узнать, скоро ли нас кормить будут. Есть хочется — сил нет.

Вернулся он быстро:

— Поднимайся, столик уже накрыт, и цыгане настраивают свои скрипки.

Они вошли в просторный низкий зал с широкой, почти во всю его длину, эстрадой. Высокие спинки боярских кресел возвышались над столами. В дальнем углу стоял столик на четверых, но два кресла были предусмотрительно отодвинуты к стене. Зал был полупустой.

— Давай, садись, — нетерпеливо заторопил Буров Степана. — Потом будешь озираться. — Он хотел переставить высокое кресло, но оно почти не сдвинулось с места. — Видишь, как отощал, руками не ворочаю… — Сел, оценивающе оглядел стол. — Ну-с, начнем, пожалуй.

Появившийся молодой официант налил в рюмки водку, наполнил фужеры «боржоми».

— Ты, милый, оставь нас, — сказал ему Буров. — Мы сами управимся.

Официант молча пожал плечами, деланно улыбнулся и с достоинством отошел от стола.

— Ну вот, — нагрузив свою тарелку закусками, продолжал Михаил. — Давай, дорогой мой дружище, сердитый ты и желчный человек, давай за тебя. Сегодня у меня праздник. Ты здесь, ты рядом, и мы еще не успели поругаться и не надоели друг другу. Давай! — Михаил потянулся к пахомовской рюмке. Они звонко чокнулись, и Буров опрокинул рюмку в широко раскрытый рот, смачно прищелкнул языком и накинулся на еду.

Закусив, внимательно посмотрел на Степана и сказал:

— Да ты не переживай так сильно. Это совсем не плохо, что у тебя теперь на этом свете появилась родная душа, дочка даже лучше, чем парень… Продлит род твой пахомовский, хоть и под чужой фамилией. Я вторым ребенком хотел девочку. А родился этот басурман, Димка.

— Хороший парень.

— Хороший, когда спит. Знаешь, ты мне не возражай! — с шутливой угрозой произнес Буров. — Вон уже цыгане идут. Ух, сколько их! — Он восхищенно разглядывал ярко разнаряженных артистов, выходивших на эстраду.

Надрывно ударили гитары с бубнами, и тонко заплакали скрипки. Их тоскливую мелодию подхватили сначала чистые женские голоса, а потом и низкие мужские. Зал замер. Пахомов видел, что теперь почти все столики были заняты, но никто не разговаривал. Все сидели, повернувшись лицами к освещенной эстраде, где, как костер на ветру, разгоралась песня. Лицо Бурова напряглось, грузный торс навис над столом и застыл в неудобной позе. Песня все росла и росла в водовороте разгорающейся страсти.

Еще не смолкла первая протяжная и раздольная песня, от которой повеяло степью, костром и звездной ночью, как под забирающие всхлипы гитар, горькие рыдания скрипок, серебряный перезвон бубнов уже рождалась новая, огневая. Она с бешеной силой набирала темп, и в такт ей послушно отзывалось тело, а душа рвалась и плакала от счастья.

На эстраду выбежало неистовое молодое существо с распущенными длинными волосами и закружилось, отдаваясь бешеному ритму, увлекая за собой партнера. Пляска шла под гики и стоны хора, и ее все нарастающий разгон должен был закончиться каким-то обвалом, потому что, чудилось, сейчас что-то оборвется, рухнет: струны, голоса, стены.

Так оно и случилось: хор вдруг на самой высокой ноте оборвал песню. И все смолкло, замерло, плясуны, казалось, бездыханно упали к ногам изумленных певцов.

А трепетная и чуть слышная скрипка уже начинала новую песню, и ей вторили, будто выводили мелодию из тьмы ночи в ясный день, голоса хористов.