Этот пример показывает, что даже в тех случаях, когда связь между биологическим и социальным феноменами не вызывает сомнения, прямо вывести второй из первого не всегда удается. Тем более это справедливо для таких явлений, как искусство, религия, политика или обменно-торговые взаимодействия, не имеющие очевидного и бесспорного соответствия в животном мире.
Не сулит быстрых и легких успехов и применение селекционистского подхода к собственной эволюции социальных и культурных феноменов. Да, очень многие формы человеческой жизни демонстрируют явную способность к эволюции, причем некоторые черты этой эволюции (преимущественно дивергентный характер, появление со временем все более сложных форм, вымирание некогда обширных групп, сосуществование продвинутых и архаичных форм и т. д.) очень напоминают эволюцию биологическую. Мы уже говорили об этом в предыдущей главке применительно к языку, но то же самое можно сказать и о многом другом — от религиозных обрядов и социальных институтов до фольклорных текстов и философских систем. Однако применить к этим явлениям изощренный аппарат современного дарвинизма «в лоб» не представляется возможным — по крайней мере до тех пор, пока для культурных феноменов не определены аналоги таких важнейших понятий, как «ген», «генотип», «мутация», «аллель», «приспособление», «вид», «поколение» и т. д. Кроме того, есть основания думать, что далеко не все факторы биологической эволюции имеют аналогии в эволюции культурной — и наоборот. Трудно представить себе, чтобы переход, скажем, от многобожия к единобожию или от абсолютной монархии к парламентской республике происходил на основе случайных, ненаправленных ошибок при воспроизведении этих социальных феноменов в очередном поколении. Или чтобы полностью вымерший, представленный только окаменелостями вид через некоторое время взял и ожил — как это произошло в ХХ веке с языком иврит.
Сказанное, разумеется, не означает, что селекционистский подход не может быть применен к эволюции социальных и культурных явлений. Однако такое применение может оказаться успешным только в том случае, если оно будет «неклассическим», непрямым. Фактически это будет означать создание совершенно новой теории — глубокой, оригинальной, связанной с теорией Дарвина только общим духом. Пока ничего похожего на такую теорию в гуманитарных дисциплинах не видно.
Поведение методом тыка
Вторая масштабная попытка приложить селекционистский подход к гуманитарной сфере была предпринята в ХХ веке в психологии. В 1913 году американский психолог Джон Уотсон провозгласил, что психология должна стать настоящей наукой. А для этого она должна иметь дело только с наблюдаемыми явлениями. Предмет изучения — человека или животное — предлагалось рассматривать как «черный ящик», внутреннее устройство которого выяснить нельзя. Однако можно, подавая ему различные сигналы и регистрируя ответные поведенческие реакции, попытаться найти некие закономерности, связывающие одно с другим.
История величия и падения бихевиоризма (так назвали новое направление; от английского
Последовательно-бихевиористский ответ на этот вопрос дал Бёррес Фредерик Скиннер — классик бихевиоризма; ученый, которого члены Американской психологической ассоциации в 1972 г. поставили на первое место в списке самых выдающихся психологов XX века (второе место занял Зигмунд Фрейд). По Скиннеру формирование поведения представляет собой полный аналог дарвиновской эволюции. Всякий организм постоянно совершает множество беспорядочных простых движений. Некоторые из них приводят к успеху (появляется еда) — такие действия закрепляются и в дальнейшем производятся уже каждый раз при попадании в экспериментальную ситуацию; прочие же выбраковываются. Если условия опыта усложнить (скажем, крысе надо нажать последовательно на два рычага, причем в строго определенном порядке), то соответствующее изменение поведения опять будет формироваться «методом тыка» — но уже на базе ранее усвоенного навыка. И если в эволюции естественный отбор, накапливая и суммируя ничтожные отклонения, создает такие сложные и совершенные структуры, как глаз или птичье крыло, то почему аналогичный процесс в психике не может формировать сложнейшие поведенческие акты? Немного усердия — и любой изощреннейший многоходовый план стратега или гениального шахматиста можно будет представить как последовательность простейших действий, рожденных когда-то механическим перебором и зафиксированных подкреплением.
Увы, и эта «очевидность» оказалась ложной. Работы исследователей других направлений, а также наиболее талантливых и интеллектуально честных бихевиористов (таких, как Харри Харлоу) показали, что поведение невозможно свести к схеме «стимул — реакция — подкрепление». Животное, конечно, постоянно вносит поправки в свое поведение в соответствии с его результатами. Но и эти поправки, и первоначальное поведение никогда не рождаются из случайного перебора бессмысленных движений: они всегда опираются на внутренние представления животного о ситуации, в конечном счете — на врожденные поведенческие акты. И в природных условиях (а не в предельно искусственной среде «ящика Скиннера») они обычно уже изначально более или менее адаптивны.
В главе «Навязчивая идея» мы уже говорили, что развитие некоторых социальных и экономических объектов больше напоминает не дарвиновскую эволюцию, а теоретические схемы Спенсера, Копа и прочих неоламаркистов. Это справедливо и для формирования поведенческих навыков: первичные изменения в этом процессе уже сами по себе приспособительны, дальнейший же отбор лишь отметает не оправдавшие себя варианты, оставляя самые удачные.
Завершая сюжет об отношениях естественного отбора с психологией, нельзя не сказать о том, что другое (и самое, пожалуй, плодотворное) направление науки о поведении — этология — выросло непосредственно из эволюционной зоологии и вся проникнута дарвиновским духом[244]. Долгое время, правда, она ограничивалась изучением животных, не претендуя на описание поведения человека (точнее, гуманитарии-психологи не принимали ее притязаний всерьез). Однако в последние десятилетия этологические методы и концепции все настойчивей проникают на территорию психологии, и словосочетание «этология человека» уже никого не удивляет.
Наконец, сравнительно недавно сформировалось еще одно направление, пытающееся прямо приложить дарвиновские методы к задачам психологии. В конце 1980-х годов группа психологов из Калифорнийского университета в Санта-Барбаре прямо провозгласила создание эволюционной психологии — научного направления, призванного объяснить устойчивые особенности психической жизни человека через историю его вида.
Правда, у многих ученых методология эволюционной психологии вызывает серьезные вопросы. Разумеется, критики не отрицают того, что основные и наиболее универсальные черты человеческой психики — такой же продукт естественного отбора, как характерные черты его анатомии. Их смущает присущий эволюционной психологии «модульный» подход к человеческой психике: каждое конкретное психическое качество рассматривается как самодостаточный признак, а дальше «под него» выстраиваются более или менее правдоподобные рассуждения о древних условиях жизни, адаптацией к которым мог бы быть данный признак. (При этом явно или неявно предполагается, что каждому такому психическому признаку соответствует некий ген или комплекс генов — эволюционно-психологическая литература изобилует словосочетаниями типа «мутации, повышающие склонность к моногамии» или «гены, обеспечивающие альтруистическое поведение»[245].) Критики такого подхода иронизируют: кабы не было точно известно, что способность читать люди приобрели уже в историческое время, эволюционные психологи непременно нашли бы в африканской саванне эпохи плейстоцена какой-нибудь экологический фактор, приспособлением к которому было бы чтение. И приступили бы к поискам «генов чтения».
Сказанное опять-таки не означает, что селекционистский подход в психологии не имеет перспектив. Однако и здесь его применение если и окажется плодотворным, то не раньше, чем будет создана необходимая методологическая база — позволяющая, в частности, не только выдвигать более или менее правдоподобные версии о действовавших в прошлом факторах отбора и их влиянии на характерные особенности человеческой психики, но и
Крупный успех в решении той или иной научной проблемы принято называть словом «прорыв», позаимствованным из военно-стратегической лексики. Думая о грядущих прорывах, нелишне помнить азбучную истину военного искусства: даже талантливо задуманный, но не обеспеченный необходимыми ресурсами и своевременным подтягиванием тылов прорыв не только не достигает намеченной цели, но и создает риск полного разгрома совершающей его группировки. И преемникам самонадеянных полководцев придется в лучшем случае начинать все сначала — в куда менее выгодной позиции и с потерей времени. И хотя в битве за знания ученым не противостоит злонамеренный противник, подобное может случиться и там: преждевременное или чересчур прямолинейное приложение даже весьма перспективной идеи к новому кругу проблем может не только не принести ожидаемых результатов, но и скомпрометировать саму идею. Как мы видели, именно этим закончились первые попытки приложения идеи естественного отбора к психологии и наукам об обществе. Наблюдая сегодня новое триумфальное вступление этой идеи в те же области, мы от души желаем, чтобы оно было более успешным — но не можем не замечать, что оно сплошь и рядом сопровождается теми же ошибками, которые уже однажды привели к полному конфузу.
Условия отбора
Пока в социологии и психологии кипели вышеописанные страсти, идея естественного отбора нашла два чрезвычайно плодотворных приложения — в пределах родной биологии, но вне области эволюции. Первой из этих побед стало решение загадки антител. С тех пор, как в иммунологии появилось само это понятие, ученые искали ответы на два вопроса: каким образом наш организм ухитряется в считаные дни выработать специфические антитела к любой достаточно крупной (свыше 10 000 дальтон) молекуле — в том числе и такой, которая вообще никогда не существовала в природе, а была синтезирована специально для эксперимента? И как при этом антителам удается отличать «свои» макромолекулы и не трогать их?
В конце 1940-х годов австралийский иммунолог Фрэнк Макфарлейн Бернет предложил чисто селекционистское решение обеих проблем. Он постулировал, что в начале индивидуального развития в организме закладывается огромное множество клонов В-лимфоцитов. Каждый клон несет рецепторы (и способен производить антитела) только к одному индивидуальному антигену. Но общее их число так велико, что любая крупная молекула найдет «свой» клон. Разумеется, среди этих клонов поначалу есть и такие, чьи антитела «заточены» под собственные антигены организма. Однако до поры до времени лимфоцит, чьи рецепторы нашли «свой» антиген, немедленно уничтожается. Так что к определенному моменту (предположительно — к выходу организма из яйца или материнского лона во внешнюю среду) в нем не остается лимфоцитов, нацеленных на его собственные ткани. Тут срабатывает какой-то переключатель — и отныне лимфоцит, нашедший «свой» антиген, не только не уничтожается, но наоборот, получает санкцию на бурное размножение и тиражирование своих антител.
Идея Бернета, получившая имя клонально-селекционной теории, на первый взгляд выглядела абсолютным безумием. Однако из нее следовал проверяемый вывод: если ввести в организм во время эмбрионального развития чужой антиген, он не только не вызовет иммунного ответа в этот момент, но и в течение всей дальнейшей жизни будет восприниматься как «свой». В 1953 году предсказанный Бернетом эффект «искусственной иммунной толерантности» обнаружили независимо друг от друга англичанин Питер Медавар и чех Милан Гашек. После этого новая теория быстро стала общепринятой, а преобладавшие прежде так называемые инструкционистские гипотезы (согласно которым антитело всякий раз целенаправленно «лепится» под конфигурацию нового антигена) были списаны в архив.
Правда, отбор лимфоцитарных клонов следует считать скорее искусственным, чем естественным: он происходит не автоматически, его проводит некая целенаправленная контрольная система, в критический момент радикально меняющая критерии отбора. Эффективность этого искусственного отбора обеспечивает искусственный же мутагенез[246]: при созревании В-лимфоцита специальные ферменты в случайном порядке комплектуют гены для легких и тяжелых полипептидных цепочек (тех и других в антителе обычно по две, но однотипные цепочки одинаковы). Это позволяет организму посредством сотни с небольшим генов кодировать миллионы разновидностей антител. Характерно, однако, что даже в таком жизненно важном деле эволюция не придумала ничего лучше, как отбор случайных изменений. Недавно аналогичная система формирования антител была открыта у миног: в ней задействованы совершенно другие гены и белки — и тот же самый принцип отбора случайных сочетаний.
А вот ученые, занимающиеся механизмами канцерогенеза, обнаружили там дарвиновский отбор, что называется, в чистом виде. Когда перерождающаяся клетка выходит из-под контроля организма и приступает к неограниченному размножению, она еще не умеет многого, что ей необходимо для превращения в смертельную опухоль. Но она непрерывно делится, причем контроль точности удвоения ДНК в ней резко ослаблен.